Изменить стиль страницы

— Да. Иначе бы я не делал тебе предложения. К тому же мамонты древнее египтян.

— И все-таки, мой ответ ты получишь завтра, как условились.

— Жаль, что мои ожоги не зажили еще настолько, чтобы можно было пригласить тебя на танец.

Мы не стали долго засиживаться в ресторане «Дельфин» и уже в половине одиннадцатого вернулись в свою гостиницу. Лариса была возбуждена, она, кажется, действительно вообразила себя таинственной Бастшери. Глаза ее загадочно блестели, рот вздрагивал, руки беспокойно касались предметов.

— Ну что же, мой милый, — молвила она, когда мы откупорили прихваченную из ресторана бутылку вина и отпили по глотку, — готов ли ты, наконец, подарить мне ту самую ночь, ценою которой будет твоя жизнь?

— Готов, моя Бастшери, — ответил я с той же интонацией, с какой она задала мне свой вопрос. — Разве ты не знаешь, что с той самой минуты, как я почувствовал тебя рядом со мною, я ни разу не изменил этой готовности?

— Знаю, и потому прошу тебя исполнить одну просьбу.

— Я исполню любое твое приказание, госпожа моя.

— Ты должен принять одно снадобье, чтобы, как только моя сущность откроется тебе, ты не умер в ту же секунду, а сумел бы дарить мне свою любовь до рассвета.

— Где оно, твое снадобье?

— Вот оно.

С этими словами Бастшери извлекла из-под серебряного браслета с начертанными на нем иероглифами белую горошину, показала ее мне и бросила в мой бокал с вином. Горошина забурлила в вине, испуская из себя пузырьки и растворяясь. Когда она растворилась без остатка, я поднял бокал и осушил его, уверенный, что она никоим образом не собирается отравить меня.

— Ты смелый человек, Федор Мамонин, — сказала Бастшери, протягивая ко мне свои гибкие, трепетные руки.

Я схватил их и принялся с жаром целовать, перенося свои поцелуи на плечи, на шею, на грудь прекрасной танцовщицы. Мир ощутимо изменился, я почувствовал сильный прилив сил, схватил Бастшери на руки, закружил ее по комнате, танцуя и не чувствуя на подошвах никаких ожогов. Потом я бросил ее в постель и стал срывать с нее одежды, и я увидел, что она и впрямь Бастшери, сошедшая с барельефа из гробницы Рамсеса Третьего. Наше свидание, прерванное тогда Николкой, обнаружившим, что у Рамсеса испорчен глаз, наконец состоялось. Оно было долгим, оно было бесконечным и сладостным, как неземное пение, несущееся сквозь века с той поры, как был создан мир, в нем шумели густые леса, шевелящиеся под ударами сильного ветра, гремели извержения вулканов и горячая лава растекалась по всему земному шару, водопады клокотали, низвергаясь с горных круч, буруны и водовороты бурлили, вращаясь в разбушевавшихся потоках, несметные стаи птиц проносились в разрываемых громом небесах, и горячее тело земли пульсировало под моими объятиями, и оно было тугим и плотным, живым и ласковым, а потом также долго было легким и невесомым, и сквозь необоримый сон я старался постичь эту невесомость, незримость, неслышимость, покуда не понял, что ее уже нет рядом со мною.

— Федор! Где ты, Федя? — донесся до меня испуганный голос Николки. Я отпрянул, и в открывшихся глазах моих успело запечатлеться, как фигура барельефа в долю секунды возвратилась в свое прежнее положение на корточках перед кустом пышных лотосов. Я выпрямился и нетвердой поступью вышел из комнаты, где прозошло наше новое, вновь прерванное, свидание с Бастшери. Николка шел мне навстречу, и лицо его было и впрямь взволнованно-испуганным. Он повел меня в одну из комнат, через которую мы до этого прошли довольно бегло, поскольку в ней было гораздо темнее, чем везде. Когда мы вошли туда, Николка молча показал мне на рельефное изображение фараона в два человеческих роста. Фараон сидел на своем троне, как водится, повернутый в профиль, в руках у него были символы царской власти, а на голове красовалась корона Верхнего и Нижнего Египта. Лицо же его было ущерблено, не хватало двух третей глаза, словно кто-то выстрелил Рамсесу в глаз из крупнокалиберного ружья. Я посмотрел на предмет, который сжимал в своей руке, и увидел кусок камня именно с тем фрагментом изображения, которого не хватало на барельефе. Этот камень я нашел сегодня подле «колоссов Мемнона».

— Неужели ничего не было?.. — произнес я.

Язык мой еле ворочался, будто ошпаренный кипятком. В ужасе я смотрел на Николку и рельефное изображение фараона с изуродованным лицом. Неужели не было катания на фелюгах в Асуане и стройной фигурки девушки, нырнувшей в воды теплого Нила, страшного старика в Александрии и его непонятного назначения бутылки, трогательного заката над Золотым Рогом, веселого юбилея Ардалиона Ивановича в Трое и Чанаккале, беглянки, метнувшейся переплыть через Геллеспонт, Ордалимона в турецком облачении. Нового года на даче генерала Грохотова, похищения невесты, пистолета Макарова, встречи на берегу Черного моря, захвата теплохода «Николай Таралинский» группой иранских террористов, Кёльна, Анны Кройцлин, гостиницы «Ибис» в Ахене, поездки по Рейну, венгерской рапсодии, нестинарницы и вчерашнего вечера в ресторане «Дельфин»?! Неужели все это лишь привиделось мне в ту секунду, когда Бастшери соскользнула со своего барельефа и, умостившись у меня на коленях, дала себя поцеловать?! Неужели все это еще только предстоит пережить?!

— Нет! Не хочу! — закричал я ошпаренным ртом…

…и наконец проснулся.

Я лежал, разметавшись по кровати, не сразу понимая, где я нахожусь — в Каире, в Ахене, в Стамбуле?..

Это был наш номер в гостинице «Кубань» в Сланчев Бряге. Но он уже не был наш, а только — мой. Я понял это сразу, как только выбрался из постели. Птичка улетела, оставив меня одного. Это было ясно, как Божий день, сияющий в окне. На журнальном столике я обнаружил серебряный браслет с иероглифами, а под ним записку: «Прощай, мой дорогой Федор, мой невымирающий мамонт! Я решила не отбирать у тебя твою жизнь. Не пытайся искать меня. Когда ты будешь читать эту записку, я уже буду далеко отсюда. Дни, которые ты подарил мне, были поистине одними из счастливейших в моей жизни. Ты вернешься в Россию и выполнишь то, ради чего появился на свет. Мужчина не может, не должен жить только любовью к женщине, которая живет только любовью. Не горюй о том, что наших дней было так мало. Их было много, гораздо больше, чем у меня было с кем-нибудь до тебя, а у тебя с кем-нибудь до меня. Живи крепко, весело и смело, а меня вспоминай с добрым чувством.

Бастшери

Тридцать три удовольствия i_009.jpg
»

Я вышел на балкон и увидел огромное море, над которым кружились чайки, желтый берег и великое небо, в которое — туда! туда! — улетела моя певчая перелетная Птичка. Стал бы я думать о легкой смерти, случись у меня под рукой револьверчик Ардалиона Ивановича, упокоенный в водах Рейна в Майнце? Нет, не стал бы. Доступен был мне и сейчас способ легкой смерти, стоило только перелезть через балконные перила и сигануть с высоты десятого этажа, но я ни единой секунды не думал о самоубийстве, благодаря какому-то странному и неожиданному утешению. Утешению, нисходящему на меня с высоты великого неба и из неоглядной широты моря, льющемуся на меня потоками весеннего полуденного солнца. За это утешение я готов был петь хвалу Господу, которого не ведал, вознося Ему молитвы, которых я не знал, целовать Его небо, которого не был достоин. Что же, разве не чувствовал я близкую разлуку, разве не понимал, как недолговечно такое счастье, и разве это так уж скверно, что миг, которого с ужасом ожидал я, наконец наступил? На мне лежала благодать великого освобождения от любовного счастья и едкой муки осознания близкой развязки. Бога весны, солнца, свежего соленого ветра с моря встречал я в благословенном одиночестве, распахивая ему свои объятия и радуясь его незримому присутствию в мире, меня окружающем. Мне, человеку ничтожному, невостребованному, не проснувшемуся от мирской спячки, он и так подарил столько жизненной сладости, сколько мало кому достается на свете. Роптать на судьбу, закинувшую меня в это утро на балкон гостиницы «Кубань» в Болгарии, было бы мне грешно, кощунственно, безобразно. Когда бы ни пришла минута освобождения от любви, она не была бы, должно быть, столь своевременна, как теперь, после такой счастливой ночи, после стольких удивительных дней, в которых не было ни ссор, ни упреков, ни ревности, ни другого чего-либо, что еще крепче привязало бы меня к моей возлюбленной. Хоть и стремятся люди к счастью, но ничто так не укрепляет настоящую любовь, как совместные горести, даже самые мелкие, самые бытовые. Одному Богу ведомо, для чего нужна была наша встреча в Ахене и эти неполные два месяца, которые последовали вслед за нею, но стоило благодарить небо и поклониться этому дивному куску моей жизни, как редкостному творению. Творению, равному лучшим произведениям искусства, вдохновленным небесною благодатью. Я весело рассмеялся. Мог ли я еще вчера подумать, что в эту минуту стану весело и смело смеяться над нагрянувшей разлукой! Свободу от уз любви благословляла моя душа. Даровать эту свободу мне могло лишь существо некоего высшего порядка!