Изменить стиль страницы

Лепеха растерянно зыркает на ребят глазами. Но ему уже никуда не убежать, не спрятаться. И все видят эту большую гайку, которую он держит в руке.

— И скажи, почему ты плыл спасать Кизила? Мы же вместе спасали его. Зачем?

Лепеха стоит, понурив голову. Лицо у него пунцово-красное. Таким растерянным я его еще никогда не видел.

— На, вытри кровь, — протягивает кто-то из мальчишек мне платок. — Подожди, вот здесь по брови течет. Постой-ка, вытру.

— Ничего, до свадьбы заживет.

И я, слизывая с губ кровь, взяв отвертку, сажусь к «вертушке».

12

Мама ужаснулась, взглянув на мою «вывеску». Она не расспрашивала ни о чем, только ойкнула, замерла и такая вот, притихшая, ходит весь вечер.

Когда я ложусь спать, мама обращается ко мне. Примостившись под лампочкой у стола, где посветлее, она штопает ватник.

— Вот я не видела тебя три года, сколько слез пролила, сколько ночей не спала, одна только я знаю. А и теперь целый год урывками только видимся. Прихожу с работы, ты спишь, ухожу — спишь, а чем занимаешься в мое отсутствие, с кем дружишь? Чему и у кого учишься? Так можно бездушным злодеем вырасти. Завтра опять выхожу на работу, а душа будет не на месте. Где и за что тебя так отвалтузили? Ведь не на работе же!

— Может, и на работе.

— Вот дерзишь мне, отговариваешься. И этому выучился. Всему учишься!..

Что-то падает на пол. Приподняв одеяло, я оборачиваюсь. Это выпали из кармана ватника мамин пропуск и еще какие-то бумажки. Я протягиваю руку, чтобы поднять их, и среди бумаг вижу папину фотографию. Ту самую, что была со мной в лесу. Я думал, что потерял ее там.

Мы с мамой встречаемся глазами. Я улавливаю разом промелькнувшие в них растерянность и смущение. «Да, это так… Все так… Так оно и есть… Ну и что же мне делать?..»

Как часто бывает в подобных случаях, мама мгновенно раздражается:

— Ты сначала поживи, своих детей вырасти, а потом и берись осуждать. А ведь обвинить-то нет ничего проще. И ты, и Мишка — оба вы хороши. Терзать своих матерей. А вы лучше подумали бы… Вот она придет с дежурства, лица на ней нет, упадет на диван и лежит, пока хоть немножко не очухается. Достает фотографию Толину и все рыдает: «Толик, Толик!» А утром снова надо идти. И чтобы вид был хороший. А она наплачется да вокруг него танцует: «Мишенька, Мишенька!» — в магазин сбегает и покушать приготовит, зашьет, постирает. А как ей — легко ли, просто ли матери-то? Матери ни кусок хлеба, ничто не нужно, одно только слово ласковое. Она ведь тоже человек. Разве ваши матери мало видели всего, натерпелись? И спросите, что они делают сейчас, ваши матери, легко ли им? Хоть здесь не фронт. Мы без винтовок. Ничего вы не хотите понять.

Она говорит, и я понимаю, что она в чем-то права. Хотя, в общем-то, ничто не изменится. Мы стали иными. Мы будем любить их, своих матерей, будем заботиться о них, но не придем, не приласкаемся по-детски, не обнимем, не приголубим, нет. Мы не сможем сделать этого, хотя и хотели бы. Что-то сожгла, убила в нас война. Мы стесняемся проявления своих чувств. Уже ничто не изменится, мы останемся такими, как есть.

Раздраженная, забрав ватник, мама уходит на кухню.

А мне не лежится. Я все ворочаюсь, вожусь в постели. Болит разбитая десна, болит скула. Болит душа.

Я замечаю рядом на этажерке Муськин дневник. Вот кого не хватает мне сейчас, Муськи! Она наверняка поняла бы меня. В этой тетрадке я, кажется, выучил все наизусть.

«Говорят, что человек растет всю жизнь. Даже в глубокой старости. Пусть не на сантиметр в год, как в детстве, а всего на какие-то тысячные доли миллиметра, но он растет. Это физически. Тут от него ничего не зависит. Природа!

А духовно человек может расти всю жизнь, и не только каждый год, но и каждый день — на полметра. Тут зависит только от него самого. Это тоже не просто — расти душой. Тут часто надо сделать усилие, чтобы добиться победы. Надо порой даже перешагнуть через самого себя, только надо все время помнить при этом, кто ты есть и кем ты хочешь быть. Я — человек и хочу быть человеком.

Давайте все время расти!»

13

Мишка лежит на подоконнике и разговаривает с девчонками.

— Заходите в гости, — зовет Мишка.

— Нет, спасибо. Выходи ты на улицу. Хоть немножко можешь пройти?

— Почему же не могу! Конечно, могу! И даже танцевать могу! Таня, я сегодня к тебе в парикмахерскую приду. Бесплатно подстрижешь?

— Много вас таких хорошеньких найдется.

Девчонки уходят. Они идут вдоль сада, сворачивают за угол. Их прикрывают ветки распустившихся деревьев, и видны лишь ноги, шагающие чинно, в такт. Но вот девчонки останавливаются, приседают, заглядывают снизу, из-под ветвей.

— Смотри, зырят, зырят! — кричу я Мишке.

Девчонки, смеясь, вскакивают и перебегают на противоположную сторону улицы.

— Васек! — зовет меня с кухни тетя Аля. — Ты смотри-ка, что у тебя делается, примус погас!

— В чем дело? — приоткрыв дверь, спрашивает Глафира.

— Да вот примус у Васьки залило.

— У кого? — Глафира хмуро смотрит на меня. — Ты тут все шкодишь? — и дает мне увесистый подзатыльник.

— За что ты его, милка? — вступается тетя Аля.

— А чего он… — раздраженно ворчит Глафира. И совершенно иным тоном, глухо, виновато: — Пьяная я, Алька.

— И-и, ничего, милка моя! Пьяный проспится, а дурак никогда! Да чего же ты выпила-то?

— Ты прости меня, Алька. Худо я о тебе подумала. Когда сказал этот балбес… Не должна была я так о тебе думать. Столько лет вместе прожили… А я — вот так… Эх, подлая!

— Да успокойся, — уговаривает ее тетя Аля. — День-то сегодня какой, Берлин взяли! В наш самый большой всенародный праздник! Радость-то какая!

— Берлин!

Приходит мама.

— Как поработалось, Дуська? — обращается к ней Глафира.

— Хорошо, спасибо.

— Опять таскала?

— Немножко пришлось.

— Тяжело было?

— Нет, меня сейчас берегут. Просто отвыкла за это время.

После ужина, перед сном, мама просит меня:

— Помажь, пожалуйста, мне плечо йодом.

Она приспускает на правом плече платье. Кожа у нее там вся содрана.

— Подушка плохая попалась, — говорит мама. — Моя куда-то затерялась, пришлось чужую взять. Ну, теперь скоро все. Немного осталось.

Я намачиваю йодом ватку и провожу по плечу. Мама морщится:

— Щекотно.

— А не больно?

— Нет, не больно, только щекотно. И прохладненько. Будто новый сантиметр на плечо накинула.

14

Я просыпаюсь ночью.

— Победа! — кричит и тормошит меня мама. — Победа! Война кончилась! Победа! — Она обнимает меня, целует. — По радио только что передали. Победа!

Я вскакиваю, отшвыриваю одеяло. Победа!

Нет, я не спал, я только и ждал этого сообщения, все последние дни, каждый час, каждую секунду, после того как взяли Берлин.

— Ура!! Война кончилась! Победа!

А за садом — бух, бух! — взлетают разноцветные ракеты.

— Победа! — кричу я, высунувшись в окно. Смеюсь от счастья, ору во все горло: — Победа! Победа!

На кухне обнимаются мама и Глафира, плачут обе. С разгона бросаюсь на них, обнимаю.

— Будите Мишку! Всех будите! — велит Глафира. — Будите всех!

Выскакиваю на лестницу, бегу по этажам, стучу в двери.

— Война кончилась!.. Война кончилась!.. — И бегу все выше, выше…

Когда спускаюсь обратно, на каждой лестничной площадке стоят соседи, плачут, обнимаются. Ребятишки, старики, женщины в наспех накинутых незастегнутых платьях.

Я торопливо одеваюсь.

— Куда ты? — спрашивает мама. Она переодевается за дверцей шкафа. — Умойся хоть. Рубашку новую надень. Я сейчас отглажу.

Но я не жду. Бегу по улице. А мне навстречу и в одну сторону со мной бегут люди. Все бегут!

А на Суворовском, напротив нашей Таврической, гремит радио.

У Юркиного дома пляшет дворничиха. Одна. Подняв вверх руку с белым платочком, притопывает. А слезы сыплются по щекам, как дождь в солнечный день.