Изменить стиль страницы

— Если бы до войны к тебе в гости приехал, вот карусель устроили бы, эх, мамочки! Я — плясун-чечеточник! Прима художественной самодеятельности, премии получал, — хвастался ездовой. — У меня ноги, как язык, так и лопочут! Сто ударов на одной половице!.. А дома у тебя кто?

— Мать.

— Знает, что приедешь?

— Нет, не писал. Когда их освободили из оккупации, послал письмо, а получил ответ и сразу сюда. Не писал больше.

— Не женат еще?

— Нет.

— Не успел? Обневестившийся?

— Вроде бы, — улыбнулся Василий.

— Ждет?

— Обещала.

— Девок сейчас полно. Нашего брата сколько перещелкали, а они остаются. Так что тебе в любом случае — малина.

Василий промолчал, но, в который раз сегодня, опять вспомнил о Насте…

Получив письмо от матери, Василий написал и Насте, да ответа не дождался, решил ехать. Мать писала: «Жива Настя, здесь, в деревне…»

Какая она теперь? Повзрослела, изменилась? А я вон какой… Однорукий…

Василий вспомнил, как он радовался, когда сразу после призыва почти каждый день получал от нее белые треугольники.

Потом он припомнил последнюю встречу. Ту последнюю ночь, что он провел в деревне, перед тем как уйти на фронт… Много времени минуло… Уже три года…

Тогда до рассвета просидели они у реки. И вспомнил Василий, как кричал коростель на противоположном берегу, в лугах. Как-то еще не понимал тогда Василий, куда идет, несерьезно все принимал. «Давай переедем на ту сторону, поймаем его», — предложил он Насте.

Эх, какой пацан был, какой желторотик!

А мать понимала…

На рассвете, торопясь, шел Василий по туманной деревенской улице, по-мальчишески думая: «Засиделись. Мама будет ругать», — и остановился, вдруг увидев ее.

Ссутулясь, зажав голову ладонями, мать сидела на крыльце.

— Мама, ты что? — удивился Василий, взглянув на ее потемневшее, разом увядшее, грустное лицо.

— Иди, Вася, попей молочка. Ехать скоро…

Желторотик, какой желторотик был!

Мальчишка! Ничего не понимал!

А Настя?

— Вася, ты крови боишься? — спрашивала она в ту ночь, прижимаясь к его плечу. — Хорошо, что не боишься. А то вдруг ранят кого-нибудь. А я так боюсь! На покосе как увижу: лягушка порезанная скачет, кричит, зажму уши — и бежать! Бегу, бегу, а сама не знаю, куда бегу!.. Не хочу, чтобы ты шел!

— Ты тут скучать не будешь. Вон сколько ребят остается.

— Вася! — воскликнула она и уткнулась ему в пиджак лицом. — Ва-ся! Горе ты мое горькое! Никто мне не нужен, одного тебя люблю и буду любить всю жизнь. По-нашему, по-псковскому! Вот, будь проклята!.. Судьба ты моя!

— Не вешайся на плечо, что ты!..

Каким мальчишкой был! Настя, Настя!.. А знал бы, что столько увижу… Самому хотелось зажать уши да бежать, бежать. И не один раз!

— Подхлестни еще, дружок! Они у тебя совсем уснули, — попросил Василий.

— А вон… — парень привстал. — Тпру! Кажется, ихний лежит. Ну, этого колхознички зароют. Но, одры! Ирония судьбы! Плясун-чечеточник на похоронных дрогах. Ну ничего, переживем! «А Чихачево нам ничово и Сущево нипочем!» Поехали, милые! Эх, соколики!..

Было раннее утро. Солнце еще не взошло, оно скрывалось за горизонтом, но небо и высокие белые облака были пронизаны его яркими лучами, и казалось, что не солнце, а небо и эти облака источают ровный рассеянный свет. Поляны, кусты, дорога — все было подернуто рыхлым сизым туманцем. Он не клубился и не полз, а тонким слоем лежал по-над самой землей. Начинался метрах в тридцати в любую сторону. Но когда подъезжали, то и там тумана тоже не оказывалось, теперь он синел позади, на том месте, откуда только что уехали. Пахло прелой листвой и талой водой. Цвела ракита. Ее верхние темно-красные ветки были усыпаны шишечками, похожими на желтых шмелей. В ольховых рощах вокруг пней белели подснежники. Земля просыпалась, прислушивалась, начинала дышать.

Василий узнавал места, которыми они ехали. Вот сейчас — березовая роща и ручей. И, неожиданно, громадный валун у дороги, облепленный зеленым пластырем мха. Василий уже позабыл о нем, но, увидев, сразу же узнал и обрадовался. Чем ближе подъезжали к деревне, тем напряженнее всматривался и прислушивался Василий.

Но деревня появилась все же неожиданно. Они выехали за рощу и как-то разом оказались на деревенской улице. Столетние дубы вдоль дороги. Колодезный журавль с надетой на крюк деревянной бадьей. Только домов нет. Черные головни у канав, обгорелая жесть, камни да кирпичи.

— Куда везти? — спросил ездовой.

— Я покажу…

Они остановились у мостика через канаву, что вел когда-то к крыльцу дома. Тот же мостик, одна доска, третья от края, выломана.

«А где же мама?» — подумал Василий, торопливо оглядываясь.

За домом, в углу сада, был маленький погребок. Василий побежал к нему, толкнул дверь. Закрыто. Приложил ухо к двери, прислушался. Стукнул, позвал:

— Мама!

За дверью тихо. Василий постучал погромче… «Что ж это? Неужели уехала куда-нибудь?»

— Мама!

— Кто здесь?

Василий почему-то промолчал.

Дверь будто сама собой отодвинулась от косяка, приоткрылась, и Василий увидел мать.

— Это я, — сказал он.

Мать стояла в полуметре от него, одетая, причесанная, как будто все три года она так и стояла здесь, у дверей, ждала. Ее губы дрогнули, она побледнела, протянула к нему руки:

— Вася! — и будто споткнулась, рухнула к Василию. — Сынок! — Схватила, прижалась к нему, вцепилась. — Вася! Сынок! Васенька!

И ее мокрая, дрожащая щека прижалась к его щеке.

— Сыночек мой! Кровиночка! Васенька!

— Ну не надо, мама. Не надо, мам, я пришел, — повторял Василий.

Вещевой мешок упал к ногам, мать взглянула вниз, поймала в ладонь пустой рукав гимнастерки, закрыла им лицо и зарыдала громко, горько:

— Ох, тошно мне! За что так? Ох, миленький!

— Ну, не надо, мама. Ничего, — повторял и еще что-то говорил, и обнимал, и целовал ее Василий. — Не надо, мам. Не надо, не надо.

А по огороду от другой усадьбы, тяжело переставляя босые ревматические ноги, нерешительно шла соседка, бабка Алена. Она еще не понимала, что происходит, близоруко вглядывалась из-под руки. И вдруг, очевидно догадавшись, всплеснула руками и побежала к погребу, еще издали закричав гулко и жутко, нутром:

— Ох, не придут мои ясные соколы!..

Прибежали другие соседки. Пришел дед Андрей, сморкался, ждал, пока бабы немного отхлынут. Не дождавшись, оттолкнул одну, другую и, предварительно сняв шапку и проведя ладонью по волосам, трижды, накрест, расцеловался с Василием.

— Ну, слава богу. Хоть один, да пришел…

— Да вот… — сказал Василий.

— Сынок! Мы и таким рады!

Бабы стояли кругом, всхлипывали, рассматривали Василия, расспрашивали:

— Скоро ль война-то кончится, Васенька?

— А не придет проклятый сюда опять?

— Как кормят в армии? Не видел ли кого-нибудь своих?

И, стараясь скрыть слезы, отворачивались. Василию было неловко стоять вот так. Он достал кисет.

— Закурим, дядя Андрей.

Дед нетерпеливо зашаркал стоптанными валенками, зорко следил за кисетом. А махорочку взял осторожно, двумя пальцами, как берут за крылышки пчелу. Понюхал, гулко крякнул:

— Хороша!.. А то все мох курили.

К Василию протолкался из-за баб мальчик не мальчик и еще не парень — сухонький, беленький.

— Здорово, Василий. — И, смущаясь, протянул руку. — Не узнал, что ль? Игнашев Санька.

— Ну как же не узнал!

И Санька по-телячьи ткнулся Василию в грудь лицом.

— Да, маткин — не твой! А я думал, не узнал.

Солдат-ездовой тем временем сбегал куда-то, раздобыл лошадям сена.

— Мам, у меня там в мешке сахар есть, дай ребятишкам, — вспомнил Василий.

— Не надо! — загомонили бабы. — Самому пригодится. Спасибо!

Мать достала бумажный кулек:

— Берите!

Ребятишки стояли напряженные, серьезные и не двигались.

— Ну берите же! — сказал дед Андрей, подталкивая их.

Кто-то первый, насупясь, протянул руку. За мим — другой. Взяли по кусочку и, молча, с интересом разглядывали. Вопросительно посматривали на взрослых, друг на друга.