Изменить стиль страницы

— Сюда смотри, — велит он. — Повнимательнее!.. А ну, попробуй теперь сам. Только шлиц не сорви.

Отвертка прыгает у меня в руках, как живая рыбка, тычется куда придется. От жары ли или от волнения на лбу у меня проступает испарина. И я чувствую, как постепенно краснеют и вроде бы набухают уши, мои проклятые идиотские уши, и это видно всем.

— Вот так и действуй, — мастер кладет мне на спину руку. — Так и держи.

Он отходит, а я разгибаюсь, рукавом вытираю лоб. Оказывается, никто на меня и не смотрит, все заняты своим делом. И мне становится полегче. Отвертка делается послушней, и пальцы ловчее.

И вот именно в этот момент под верстаком, возле самых моих колен вдруг кто-то как хрюкнет!

От неожиданности я аж подскочил, опрокинув металлическую табуретку. Все работающие оборачиваются, не понимая, что произошло. Я и сам не пойму. Осторожно заглядываю под верстак, но там никого и ничего нет. Только в противоположном конце проема видны ноги моего соседа-мальчишки. Он сидит спокойно, не шелохнувшись. И вот именно это-то нарочитое, неестественное его спокойствие и вызывает у меня подозрение. Привстав на носочки, я осторожно заглядываю через фанерную перегородку. А он специально пригнулся, чтобы мне его не было видно. Шея у него красная от натуги. И не выдержав, он прыскает коротким сдавленным смешком. У ног его, под верстаком, стоит маленькая серебряная труба, на которых играют в оркестре.

Чуть выждав, мальчишка выглядывает из-за перегородки.

— Приветик!.. Труханул, да?

Он подходит ко мне. Лицо его светится.

Есть лица, о которых говорят: широкое, как решето. Так вот именно такое лицо у него. Не скуластое, а просто круглое. Над решетом прилеплена гривка-челочка. С боков и на затылке голова острижена до белизны.

— Ну ты и труханул, я думал, что кондратий тебя хватил. Побелел аж!

— И нисколько.

— Ну да. Вон руки и сейчас, как у контуженого, трясутся.

— Сам ты контуженый.

— А ты не заводись… У кого, у Жарка будешь работать? Я тоже у него. Ничего, фартовый мужик, правильный! С ним кашу варить можно, если, конечно, его в руках держать. А отверточку-то он тебе отвалил, ну, цирк! Похуже, конечно, не мог найти!

— А чего это он такой, в шубе?

— Да его трясет.

— Как? — не понимаю я.

— Малярия. Что, никогда не слышал, что так бывает? Опять прихватило. Полежит часа два, и пройдет.

От смущения, от внезапного чувства неловкости я совершенно теряюсь.

— Так чего он в больницу не ляжет?

— Когда? Ты хоть знаешь, что мы тут делаем? Что такое «Иван-долбай», знаешь?.. А «Митяй-ломай»?.. Ну и дурак. Знал бы, тогда не спрашивал.

После этого он еще несколько раз подходит ко мне. Или заглядывает через перегородку и многозначительно улыбается, подмигивает. Его зовут Борькой. Борька Филиппов.

От некоторых я слышал, что первый день на работе тянется тоскливо и необычно долго. А у меня — все наоборот! Даже не замечаю, как пролетает время до обеденного перерыва. Только вдруг слышу звонок и вижу, как все дружно задвигались, заспешили к питьевому бачку, там образовалась очередь.

Я выхожу на улицу, и тотчас на меня налетает Муська:

— Васька! Ты куда запропастился?

— Я здесь.

— В слесарном?!. А почему не к нам?.. Ну, как поработалось, рассказывай-ка. Пойдем, я тебе свой цех покажу.

По пути нам встречаются Муськины знакомые.

— Это наш Вася, мой сосед по дому, он сегодня в первый раз на работу вышел, — поясняет всем Муська. Придерживая под локоть, она ведет меня так, будто мы идем танцевать полонез.

В цехе пахнет подгоревшим маслом и мылом. По обе стороны вдоль длинного прохода наискось стоят стайки. И возле каждого небольшая тумбочка, на которой уложены пирамидкой детали.

Муська подводит меня к своему станку.

— Вот здесь я и работаю… Мое рабочее место.

— Муська, пошли на спевку, — зовут из другого конца цеха.

— Сейчас, девочки! Ко мне Вася пришел! — и незаметно подталкивает меня, шепчет торопливо: — Распрямись, распрямись. Стой поровнее, жердочкой! На тебя смотрят.

Действительно, окликнувшие Муську с откровенным любопытством рассматривают меня. Так в деревне рассматривают любого новичка, появившегося на улице.

— А что за спевка у вас? — спрашиваю я, отвернувшись от рассматривающих.

— Художественная самодеятельность. В госпитале будем выступать. Ой, Васька! Какой ты, честное слово, молодчина! Начал работать. Дай я тебя поцелую! Или подергаю за уши!

После обеденного перерыва до конца смены время проносится так быстро, что я удивленно поднимаю голову, услышав звонок.

— Пошли, — зовет меня Борька, вытирая ветошью руки.

— А они? — киваю я на продолжающих работать соседей, которые вроде бы и не слышали звонка.

— Они остаются. Мы — малолетки, нам можно идти.

Борька пошел умываться, а я как есть, измазанный, бегу домой. Мне очень весело и хочется, чтобы кто-то узнал, что я иду с работы, чтобы обязательно заметил, поэтому я и не умываюсь.

Иду и нетерпеливо посматриваю по сторонам. Но никого знакомых нет. Я специально прогуливаюсь мимо Юркиного дома. И там никого. Взрослые еще не вернулись с работы, а пацаны, наверное, отправились купаться. Как на грех, никого!..

В квартире у нас тоже никого нет. Пусто и тихо. Я наскоро умываюсь. Вода сегодня не идет, на такой случай в ванной всегда стоят два наполненных ведра. Свет здесь не горит, с целью экономии вывернута лампочка, на ощупь нахожу ведра, вожусь в темноте. Умываюсь и с горечью думаю, что наши вернутся не скоро, часа через три-четыре, не раньше. И тогда я решаю сходить к Юрке. Он еще на работе, это недалеко.

Я весело бегу по Суворовскому, приостанавливаясь возле газетных стендов. Во всех газетах карикатура Кукрыниксов, маленький хилый человечек (гад!) с треугольной челочкой, спадающей на глаза, с черными усиками. Но кто-то уже везде выцарапал эту рожу.

Фотоларек, где халтурит Юрка, расположен на углу, в Греческом садике. Это зеленый маленький сарайчик. За ним установлен фанерный щит, на котором изображены горы, голубое озеро, по озеру плывут два белых лебедя. А по берегу на белом аргамаке скачет тонконогий джигит в черкеске с газырями, в спадающей с плеч бурке и черной лохматой папахе. Аргамак грызет удила, бешено выпучив красное яблоко-глаз, сечет копытами искры, джигит, подбоченясь, вскинул прямые плечи. А на месте лица у него — дыра. Возле ларька стоят двое в солдатских гимнастерках. Один низенький, чернявый, весь заросший вьющимися смолистыми волосами, даже глаз не видно. Другой с костылем, краснолицый, голубоглазый, нос клецкой. И по всему лицу мелкие фиолетовые точки, порошинки понатыканы.

Из ларька выходит фотограф, возится с аппаратом, у которого, как у инвалида, висит пустой черный рукав. Приглашает солдат:

— Прошу. — И поворачивается ко мне: — Что скажешь, милейший?

— Юра здесь?

— Подожди минутку.

Солдаты заходят за щит, по очереди выглядывают в дырку.

И только сейчас я замечаю, что возле ларька на скамейке, положив одну руку на трость, сидит высокий величавый старик. Сухой, светлый и какой-то весь хрупкий на вид, будто фарфоровый. Все на нем старенькое — брюки, рубашка, выношенное, ставшее тонким, как папиросная бумага, но идеально чистое, отутюженное. Стрелки на брюках ровные и острые, как лезвие шашки. Ботинки сверкают, будто их только что протерли сырой тряпочкой, установлены по одной линии, носок к носку.

Но меня поражает его лицо. Оно не просто грустное, а какое-то болезненно-печальное. И даже это неточно — в нем досада, обида и еще что-то.

Солдаты садятся рядом со стариком. Краснолицый достает кисет, «катюшу», с двух ударов разжигает трут, прикуривает. Почтительно стучит в стенку ларька ногтем-копытцем.

— Уважаемый!.. Выгляни, а?

— Рано, рано еще!

— Да я не тороплюсь. Нам бы кружечку, — заискивающе просит он. — Может, присоединишься?

— Нет, спасибо.

— Брезгуешь? Мы тоже не пьяницы. А сегодня можно. Можем выпить. Как, Ахмед, можно?