Изменить стиль страницы

Самое странное, что я тоже чувствую что-то похожее на вину перед Юркой, испытываю какую-то неловкость, не решаюсь взглянуть на него. И чтобы поскорее избавиться от этого, с некоторой бравадой, с этакой взрослой усмешкой предлагаю ему:

— А знаешь, давай сыграем в школьников. Пусть ты будешь учителем, а я — учеником. Спроси что-нибудь у меня. Ну, спроси!

— Хорошо, — соглашается Юрка. — Давай. Дважды два сколько будет?

— Четыре.

— «А» и «Б» сидели на трубе, «А» упало, «Б» пропало, что осталось на трубе?

— «И».

— А теперь посложнее вопрос. Скажи мне, Савельев, что у человека самое главное?

Я теряюсь от неожиданности такого вопроса. Сначала я хочу сказать «жизнь», но что-то удерживает меня.

— Ну что, не выучил урок? — усмехается Юрка.

— Лучше давай я у тебя что-то спрошу. — Мне хочется тоже поставить Юрку в тупик.

— А что в человеке может быть самым плохим? — подумав, спрашиваю я.

— Нечестность.

— Врешь ты! — почему-то сразу вспыхиваю я.

— Ты Лепеху оправдываешь?

— При чем здесь Лепеха? — удивленно смотрю на него я. Потому что мне подумалось вовсе не о Лепехе. Но я не хочу, чтобы Юрка догадался, о ком я подумал. И сам себе стесняюсь назвать его. — Я вообще. А если человек не мог поступить по-иному и поступил нечестно? Тогда как? Ведь даже на суде учитывают смягчающие обстоятельства.

— Это смотря какой суд.

— Да любой!

— Почему же все другие могли, а он — нет?

«Действительно, почему?.. Ведь как-то могли обойтись другие».

— Ладно, — говорит Юрка. — Придумай какой-нибудь другой вопрос.

До позднего вечера мы с ним бесцельно слоняемся по улицам. Расстаемся, когда уже начинает темнеть. Он уходит домой, а я остаюсь в госпитальном саду. Это сад-двор, с трех сторон его огораживают многоэтажные дома с глухими темными стенами. Вплотную к стенам растут бузина, высоченная крапива. Сыро и прохладно, будто в глубоком лесном овраге. Я сажусь возле старого клена, приваливаюсь спиной к его стволу и смотрю вверх на его темные ветки, неподвижные листья, на небо. Одна мысль не покидает меня. А все-таки что же для человека главное? Жить, чтобы только просто жить! Если не так, если еще есть что-то сверх того, чтобы только жить, то зачем же человек лечится от болезней, зачем шьет себе теплую одежду, строит жилье? То есть так цепляется за то, что можно назвать одним словом «существование». Люди чаще всего заботятся только о себе. Своя рубашка ближе к телу! Может, это верно, так и надо? Но почему же Лепеха, даже украв мои карточки, плыл спасать Кизила?..

И во мне будто два человека живут сейчас, они спорят между собой. Один говорит: «Так надо, так разумнее», а второй возражает: «Нет!» — вроде бы молча показывает отдельные эпизоды, отдельные картинки из мною прожитого, того, что было, что я сам видел: вот, мол, смотри и убедись. Что ты скажешь мне на это? И я вроде бы вновь смотрю туда, в те еще недалекие дни… Есть что увидеть, есть над чем подумать… Есть…

Он поселился в нашей деревне накануне войны, купил простоявший много лет заколоченным дом. Приезжая прежде, я никогда не встречался с ним, теперь увидел впервые. Звали его Федот Бахмат. Он был худ, узок в плечах и, как телеграфный столб, длинен.

А его жена и дочки, в противоположность ему, были круглыми и плотными. И его худоба и нескладность особенно бросались в глаза, когда Бахматы семьей шли по деревне. Федот резко кидал длинными и сухими, будто оглобли, ногами, а за ним крутенько семенила, полубежала жена, последними едва поспевали дочки. Те бежали уже по-настоящему. Так они и неслись за Федотом, не глядя по сторонам, опасаясь отстать.

Федот воевал в финскую, был ранен. Когда началась эта война, его вскоре призвали. В назначенный день он поехал в Струги Красные, но там уже были немцы. Федот вернулся домой. Пришел ночью, испуганный, растерянный, и с того дня прятался от всех: своих и чужих. В избе Федот прорезал в каждой стене по двери, объясняя, что живет у перекрестка и неизвестно, откуда могут начать стрелять, так что в одну дверь можно и не успеть выскочить. Не представляю, спал ли он когда-нибудь или все прислушивался и ждал. Но каждый раз в то лето, лишь раздавался где-нибудь в отдалении выстрел, он уже мчался по деревне. Встречные останавливались, недоуменно смотрели на него.

— Бежать, бежать надо! Скрываться! — вороватым шепотом повторял Федот. И хотя было по-летнему знойно, травы увядали на корню и в самых глубоких колодцах высохла вода, он был в тулупе и зимней шапке. И объяснял это тем, что, может быть, уже не придется вернуться в деревню, а наступит зима… На ногах у него были валенки, один — черный, другой — белый. Это тоже делалось с расчетом, чтобы не отняли. «Никто в разных валенках не решится пойти — ни немец, ни русский: смешно, а мне что, было бы тепло», — рассуждал Федот.

— Бежать, бежать! — шептал он и вышагивал двухметровыми шагами, неся на плече увесистую корзину. А за ним, отставая, бежали одетые в шубы и закутанные в пуховые платки жена и девчонки со здоровенными мешками — «шелгунами» и валенками в руках.

Они скрывались за околицей, полагая, что только в том лесу спасение, а через некоторое время уже бежали мимо своей избы в противоположную сторону, в другой лес. Федот пылил по дороге своим черным и белым валенками, мешая мальчишкам играть в бабки.

Но когда в нашей деревне впервые начался настоящий бой, Федот забыл про двери и выскочил из избы через окно.

Я, тетин Сашка и бабушка укрылись в маленькой рощице неподалеку от деревни. Легли в овражке. Там же спрятался еще кое-кто из наших деревенских. А немного позднее туда прибежала тетя. Принесла с собой громадную, как жернова, круглую буханку хлеба, топор и ком масла. Убегая из дома, схватила хлеб, попутно глиняный горшок с маслом и уже в последнюю секунду, подумав, что хлеб нечем будет резать, выдернула из-под стрехи топор. Когда бежала, споткнулась. Горшок разбился. Тетя так и прибежала, прижимая к груди тающий ком.

Мы лежали в овраге, уткнувшись лицами в сырую землю, сунув головы под гнилые коряги. Где-то возле ног, в осоке, журчал родник. Синие стрекозы, шурша слюдяными крылышками, садились возле нас. Паучки дремали на белых блинчиках паутины. А когда раздавались выстрелы, над нами, вдавливая нас в землю, свистели пули.

И вдруг затрещали кусты, кто-то лез, продирался, ломился через заросли, не разбирая дороги. Это был Федот.

— Бегите! — крикнул он. — Бегите, спасаться надо! Только в Рудиговских лесах спасение. Тут нет спасения, все погибнем. Бегите!

И, не останавливаясь, придерживая корзину, полез в ольшаник, а за ним жена и девчонки.

До Рудиговских лесов от деревни километров двадцать.

Но не прошло и полчаса, как мы опять увидели Федота. Теперь он спешил обратно.

— За деревню надо, на ту сторону! В обход надо! — И только шапка его взмахивала над кустами.

А потом он бежал снова в леса, хотя нигде не стреляли. За ним распаренная, как после бани, жена в пуховом платке тащила разомлевшую младшую дочку, и далеко отставая — старшая дочка. Так они и бегали туда-сюда, а если мы не видели Федота, то слышали треск кустов, видели мелькавшие понизу белый и черный валенки и слышали шипящее:

— Себя беречь надо. Сам себя не пожалеешь, никто не пожалеет. Бежать, бежать!

После освобождения, когда пришли наши, Федота опять призвали. Накануне медкомиссии Федот, чтобы не отправили на передовую, наскоблил от толовой шашки белой взрывчатки, смешал ее со сметаной и съел. У нас пользовались толовой пудрой для лечения чесотки. Если намазать руку или ногу такой смесью, то на следующий день у человека бывали желтыми белки глаз и фиолетовыми губы.

Умирал Федот жутко. Страшно, по-звериному, на всю деревню ревел трое суток, рвал на себе волосы и одежду. А когда умер, то лежал желтый, как одуванчик, зубы у него были черными, обуглившимися…

Я вздрагиваю, услышав на улице дворницкие свистки. Свистят у столовой. Кричат: