Изменить стиль страницы

— Подожди, может, еще найдем, — успокаивает меня Юрка. — А что ты теперь матери скажешь?

Я не отвечаю. Не оглядываясь, вхожу в парадную. Юрка остается на улице. Не знаю, смотрит на меня или нет. И куда он пошел — не знаю.

Всхлипываю. Слезы катятся по щекам. Я начинаю реветь. Реву громко, на всю лестницу, на весь дом, на весь город. Бегу, перепрыгивая через ступеньку, обезумев от горя, и реву. Еще долго реву дома, упав на кровать, ткнувшись лицом в подушку, мну, колочу, рву ее зубами.

— Подлец! Подлец! — кричу я. — Как ты мог! Как ты мог! Ведь ты тащил человека, я помогал тебе! Как ты мог!

Наплакавшись, встаю, как-то сразу отрезвев. Безумие схлынуло, осталось только горе, безысходное горе.

До прихода мамы еще много времени. Надо что-то делать, что-то предпринимать. Но что?

Я притворяюсь спящим, когда приходит мама, и не отвечаю ей, даже когда она кладет мне на плечо руку. Мама поверила мне. Я слышу, как она пьет чай и как печет на кухне лепешки из дуранды, шершавые, будто войлочные. Не решаюсь рассказать ей о случившемся. Но все же мне очень хочется, чтобы мама догадалась о моем горе, как она умела догадываться с единого взгляда раньше. Но теперь все стало иным. Она трогает мой лоб и отходит. Пишет мне записку, которую я должен прочитать завтра утром.

И я знаю, в этой записке будет указано, чтобы я ел лепешки, не оставлял ей.

Она ложится и засыпает мгновенно. А я не сплю. Изредка раздаются шаги запоздалого пешехода. Они слышатся издалека, торопливые, делаются все громче. В их поспешности есть что-то напряженное, нервное.

И мне приходит мысль, что если мама останется одна, то ей будет значительно легче. Наверное, она уж как-нибудь наскребет денег, чтобы купить себе хлеба. Много ли ей надо! Это я такой ненасытный, мне давай да давай, и все равно мало. Может, у меня болезнь какая-нибудь. Значит, надо уйти из дома. Всего на пять дней, пока не выдадут новые карточки.

Я даже обрадованно подскочил на кровати. «Ничего, не пропаду, — рассуждал я. — Как-нибудь перебьюсь. Сам виноват, сам и должен выкручиваться. А ей будет только лучше. Как до этого я не додумался сразу!»

Когда просыпаюсь, мамы уже нет, она ушла на работу. Начинается новый день. И я знаю, теперь по-другому пойдет моя жизнь. Потому что я решил… Я…

А на кухне сидят Глафира и Муська. Как будто бы ничего не случилось, все по-прежнему. Разговаривают. И так все просто!

— Вернется Гошка, — рассуждает Муська, — вернется Гошка, он будет работать, а я пойду учиться. Знаешь, такое училище есть, буду учиться на клоуна. А что, женщина-клоун, грандиозно! Такого, кажется, еще не было!

— Смешить будешь?

— Нет, веселить. Есть Карандаш, а я буду Вставочка! Авторучка! Муська-Авторучка! Нет, лучше Муська-Вставочка! Хочешь, на руках пройду. Во! Оп-ля-ля-ля!

— Штаны-то вон сползли, Вставочка!

И, кажется, будто от глухих подземных толчков начинают вибрировать наши стены, — это колышется, смеется Глафира…

Все по-прежнему… А я ухожу.

Оставляю записку: «Мама, не беспокойся! Я уехал…»

Долго думаю, что бы такое написать, куда бы я мог уехать, чтобы было правдоподобно и не очень расстраивалась мама, но, так ничего и не придумав, добавляю: «ненадолго».

Беру с собой банку сгущенки и ухожу.

8

Я почти целый день брожу по городу. Устал, ужасно хочется есть. Решаю продать сгущенку и купить хлеба. Кроме того, я полагаю, что Лепеху, вероятнее всего, можно встретить на рынке. Но продавать, оказывается, тоже не так просто. Сколько народу на рынке, но почти все проходят мимо. А те, что остановятся, взглянут издали, приценятся и молча уходят. Я брожу здесь несколько часов — и ни одного серьезного покупателя. И уже окончательно отчаиваюсь продать, но вдруг появляется толстая тетка почти с такой же толстой провизионной клеенчатой сумкой. Впереди лезет сумка, а за ней тетка.

— Что у тебя? — кричит она поспешно, боясь отстать от сумки, и бесцеремонно вырывает из рук банку. — А может, ты воды налил? Может, ты черт знает что понапихал? Я таких уже видела! — Она энергично трясет банку возле уха. — А то еще песку насыпят и запаяют.

— Нет, — оправдываюсь я.

— Нет! А откуда я знаю! Что, у тебя на лбу написано, что ли? Все жулики! — Она колупает банку. — Вот если бы ты проделал дырочку, посмотреть.

— Зачем?

— Ох, гусь! Простачков ищешь, да? За воду деньги платить!

Она достает и дает мне перочинный нож, и я протыкаю в банке дырку.

— Скажи, пожалуйста! — искренне огорчается тетка. — А говорят, бывает и песок! Сколько стоит?

— Двадцать пять.

— Десять.

— Нет.

— Ну, на нет и суда нет. Держи!

Клеенчатая сумка раздраженно вздергивается и расталкивает толпу.

— Эй… А как же… Подождите! Вы проткнули банку!

— Кто, я? — оборачивается тетка, и сумка, остановившись, негодуя, выглядывает из-за нее. — Ах ты, хулиган! Ты что, в милицию захотел?

— Так вы же просили!

— Вот врун. Он еще и обвиняет! Ты же сам проткнул, дрянь такая!

Теперь-то уж вообще никто не решается покупать сгущенку. Каждый спрашивает:

— А зачем здесь дырка? — и с подозрением смотрит на меня.

В их глазах я читаю: «Не проведешь!» Так до тех пор, пока не подходит чубастый развеселый парень в желтой футболке с высоко засученными рукавами, мускулистый, грудь колесом. Он идет и еще издали улыбается на все тридцать два. Я только взглянул на него — и сразу понял: возьмет! Уж этот возьмет!

— Дырка! — восклицает парень. — Дырешечка! Это пустяки! А ну, капни на ладонь, — и подставляет руку. — Перший сорт! Капни еще! Отлично! Что, сам не любишь? Ой, что это? — Парень морщится и удивленно смотрит на меня. — Горькое? Или мне показалось… — Он берет банку, поднимает и, посвистывая, сосет из нее. — Нет, показалось, — вздыхает, переводя дух. — Кажется, все нормально. Ну-ка!..

На этот раз он даже глазки прикрыл и сопит, как котик.

— Видал, нет? — спрашивает, оторвавшись от банки. — Наука это как-нибудь объясняет? Почему человек так сладкое любит?

И опять поднимает заметно опустевшую банку.

— Стой! — Я хватаю его за руку.

— Что?

— Плати деньги!

— Верно, — соглашается парень. — А вот их-то у меня и нет.

— Чего же ты хватал?

— А силы воли нет. Люблю вкусненькое! Ты что, решил, что я хапуга какой-нибудь? На́ зажигалку! Возьми! Просто я человек без силы воли, и все.

— Зачем мне зажигалка?

— Ты сам-то попробуй! Лизни. Пробовал или нет?

— Не хочу!

— Первый раз такого чудака вижу! Лизни, лизни, говорю. Вот так! Вкусно? То-то же! Не сердись, а! Такой уж я!.. Не вытерпел. Сам не знаю, как получается. Ну возьми зажигалку, а, не обижай! Не обижай, уважь, а, — и прижимает руку к груди.

И я вдруг не только перестаю на него сердиться. Мне почему-то делается неловко. Будто я незаслуженно и грубо его обидел. Невольно отворачиваюсь от его невинных глаз.

— Да ладно уж!..

И на душе как-то становится веселее.

«Нет, все-таки хороших больше, чем плохих. Люди всегда стремятся к добру. Не знаю почему, но уж так устроен мир. И я, конечно, не пропаду. Не пропаду я, что-нибудь придумаю. Как-то произойдет так, что все кончится хорошо».

Я еще долго брожу по рынку, хожу возле маленьких ларьков, сколоченных из обгорелой жести. Там, в этих ларьках, сидят безногие инвалиды, всякие жестянщики, лудильщики, сапожники, портные и других дел мастера. Все углы завалены ржавыми водопроводными патрубками, кранами, мятыми чайниками, старой обувью и разным хламом. Кое-где среди всего этого на земле лежит фанерка или лист газеты, на нем пустые стаканы. Повизгивают ножовки, стучат ручники. Заглушая их, рычат примуса, из ларьков, как из топящихся по-черному деревенских бань, валит дым.

Я решаю, что, возможно, здесь смогу хоть немного подзаработать. Поэтому заглядываю в каждый ларек:

— Нет халтурки?

— Чего? — Откуда-то снизу, от земли, выглядывают дядьки, все давно небритые, прокопченные до черноты. — Нет.