Изменить стиль страницы

— Чего же она от вас хотела? — спросил после паузы.

— Пришла просить меня…

— О чем? — вырвалось у него, хотя он и так все понял.

— Чтобы я не ходила в клинику… К Свете…

Конечно. Ревнует. Наверняка еще и нагрубила Тамаре. Она способна на это. Актриса…

Оказалось, однако, что разговор их был спокойным. Валентина рассказала Тамаре, что в последнее время Свете стало значительно хуже, температура подскочила до угрожающего уровня. И поэтому она, кажется, уже готова согласиться на операцию по новому методу.

— Только очень просила, чтобы я там не появлялась.

— Скажи, Тамара, почему ты… Ну, почему ты так решила? — спросил он ее осторожно.

— Как?

— Ну, ходила в клинику…

Тамара упрямо помотала головой. Решила и все. А что, не имела права?.. Разве все делается только по праву?.. А если по велению сердца, если нельзя по-другому? Ведь девочка может погибнуть, а у нее, у Тамары, хорошая кровь. Она уже не раз сдавала… И еще может… Может и больше…

Он слушал ее и чувствовал незнакомую ему нежность. И еще неловкость от того, что вот так, напрямик, спросил ее. Она опустила голову. Зачем же было спрашивать, если ему и так все ясно. Конечно, он обо всем догадывается, и неудобно ему от того, что сидит сейчас перед ней такой беспомощный, такой скованный, чужой, а там, в цеху, только и делает, что следит за планами, за аварийками, наставляет, учит, помогает.

Когда мастер Скарга привел его на завод, кое-кто посмеивался: «Петеушник желторотый. В институт не пролез — теперь выслуживается перед дедом». А вот ведь вырос до заместителя начальника цеха, и люди его уважают, и дело само к рукам ластится. Да и с цеховой братией не соскучишься, за редким исключением, народ надежный, искренний, ценят тебя не за диплом, не за должность, а за трудолюбие, за верность слову.

— Не хотела вам говорить, Максим Петрович… — нарушила молчание Тамара и запнулась.

Он насторожился, заметив ее быстрый, тревожный взгляд.

— Я слушаю, Тамара, — подбодрил Заремба.

— Я сегодня про вас слышала от… ну, в общем, неважно… одна, из другого цеха, не наша…

— А что обо мне можно рассказывать?

— Вы — отец Светы… говорят разное…

Он и сам на днях слышал, как один парень с фрезерной линии вроде бы в шутку бросил: «Прославиться хочешь? Говорят, мировой эксперимент будут ставить на твоей дочери?» Но сказал-то с явной издевкой. Вот и Тамара о том же. Черт-те что! Треплют языками глупости о его, Зарембиной, бездушности, о его непорядочном отношении к родной дочке. Кто-то умышленно распускает эти слухи, чтобы опорочить, унизить его, бросить на него черную тень. И орден он свой получил неправильно, и честь родного цеха ему безразлична…

Впрочем, ясно, откуда эти речи. Это все Кушнира работа. Словно предупреждает: не выступай против коллектива, то есть против меня, начальника. Сам-то ты не такой, мол, святой да божий… Ну что ж, на днях на парткоме будет отчитываться группа народного контроля. И ему, Максиму Зарембе, придется все выложить начистоту.

— А ты тоже считаешь меня бездушным и жестоким? — тихо спросил Заремба.

— Что вы, Максим Петрович! — испугалась Тамара. — Завидуют, что орден вам дали, что в газетах о вас пишут, в докладах упоминают… А кто завидует? Пьяница, бездельник, лодырь, те, которых Кушнир за бутылку водки покупает. Они и отца родного продадут. — Тамара вдруг повернулась к Зарембе, взяла его за локоть, и это движение было таким порывистым, преданным, что у него перехватило дыхание. — Вы не обращайте внимания, Максим Петрович… Когда у человека душа добрая, все равно люди это оценят.

— Доброму на свете нелегко, — грустно сказал Заремба.

— Неправда. Вон начальник двадцатого… к нему же все, как к отцу родному, идут. И он, хотя у него работы невпроворот, о каждом человеке помнит и заботится. Недавно у них одна девушка забеременела, бросил ее парень, с которым она встречалась, не захотел жениться. Все косятся на нее, разговоры, сплетни. А начальник двадцатого поехал к тому парню, разыскал его в общежитии, заперся с ним в комнате и, как с родным сыном, до утра проговорил. Сейчас ребята поженились, живут прекрасно, родилась у них девочка. — Тамара задумчиво вздохнула. — Что с того, что мы планы выполняем да перевыполняем, а доброты у нас не хватает. Дефицит доброты, — она смущенно посмотрела на Зарембу. — Если бы были планы и по доброте… Только нет их, не создали еще…

Обеденный перерыв кончался, и Тамара поднялась со скамьи. В соседнем цехе громыхали тяжелые молоты, мимо промчался по узеньким рельсам заводской паровозик, веселый, юркий, на красных колесах, потянул за собой на платформе огромные чугунные болванки. Сколько человеческого труда во всем этом, сколько напряжения: все двигалось, приобретало новые формы, чтобы потом стать механизмами, вещами, а в конечном счете — добром. Как не хватает этой доброты нам… Правду говорит Тамара: нет планов по доброте.

Они шли по аллее к цеху, и на сердце у Зарембы было смутно. Самого главного не смог сказать Тамаре. Не нашел слов, чтобы поблагодарить ее, сказать, что такая жертва… ну, в общем, все обойдется без крови, без ее почки… А ведь она же решилась, не побоялась, пошла на это ради Светы…

Из-за поворота появились Кушнир и пожилой инженер из ЦКБ. Шли навстречу, разговаривали, были заняты своими производственными проблемами. Увидев Зарембу, Кушнир резко остановился, на мгновение замолк, оглядел его, Тамару, и в сощуренных глазах его мелькнуло злорадство. Он уже прошел мимо, но вдруг повернулся и окликнул Зарембу:

— Там из парткома звонили. От Сиволапа. Зайдите после смены. — И кинулся догонять своего спутника.

После четырех Заремба пошел в партком. У секретаря в кабинете находился незнакомый солидный товарищ, с которым Сиволап, видно, уже давно вел беседу. Увидев Зарембу, хмуро кивнул на него:

— Вот пусть он вам и скажет, возможно это или не возможно. Садись, Максим Петрович, помоги товарищу из министерства.

Гость, как стало ясно Зарембе, хотел докопаться до истины: почему в некоторых цехах трудно внедряется новая техника? Почему пошли жалобы, анонимки, увеличилась текучесть? Заремба, не вникая в подробности, вспомнил старого мастера Трошина. Назвал его анахронизмом, который мешает двигаться вперед. И таких трошиных немало, в каждом цехе сидят, ждут своего пенсионного часа. Тут надо делать ставку на молодых…

— А не рановато отсекать стариков от общей жизни? — усомнился товарищ из министерства и при этом многозначительно переглянулся с Сиволапом.

— Я говорю не обо всех, а только о тех, кто не желают идти в ногу со временем. Вот они пусть сойдут с дистанции.

— Да вы, видать, были спортсменом?

— И сейчас занимаюсь спортом.

— Если не секрет, каким именно?

— Бегаю по заводским службам, выбиваю чертежи, заготовки, документацию, — Заремба при этих словах даже рукой провел по лбу, будто вытирая пот. — Такие иногда приходится устраивать марафоны, что куда там олимпийским нашим героям!

Товарищ из министерства сделал в блокноте кое-какие записи, пожал руку Сиволапу, сдержанно попрощался с Зарембой и ушел. У Сиволапа было угрюмое выражение лица.

— Ты сейчас иди к Костыре, — сказал он, листая свои бумаги. — Только, пожалуйста, не горячись. И никаких заявлений не подписывай… Возьми себя в руки.

Вот оно, подумал Заремба. Он знал, что сегодняшний день так просто не кончится. С самого утра что-то гвоздем торчало в мозгу, потом этот приход Пшеничного, его предостережение, потом этот товарищ из министерства, намекавший на жалобы и анонимки…

— Если директор ждет от меня заявление об уходе, напишу немедленно, — вспыхнул Заремба.

— Вы этого не сделаете, — твердо произнес Сиволап и встал из-за стола. — Ваше личное дело касается и парткома.

Значит, было уже «личное дело».

Заремба вышел. Он чувствовал, что все рушится, все летит в тартарары, и, возможно, уже решилось, именно так решилось, как хотелось бы некоторым. Тому же Кушниру. Или Трошину… Ну, хватит! Заявление и — все. Хоть сейчас на стол.