Изменить стиль страницы

В темном коридоре мы натыкаемся на раненых — взрыв разбудил всех — и почти на ощупь находим дверь в палату Адольфа Карловича. Зарево полыхает над всем городком. Госпиталь гудит, как растревоженный пчелиный улей. Сейчас привезут первых раненых, покалеченных, обожженных. Мы выводим Адольфа Карловича во двор, к машине.

Я сажусь за руль, а старик ложится на заднее сиденье. Ворота открыты, и со стороны города в них уже вбегают солдаты.

— Прощайте, герр гауптман, — говорю я в окно.

— Прощайте, герр доктор. И простите меня за все, — говорит Рейч. Вот… — он протягивает мне свой «вальтер». — Возьмите, он вам нужнее…

Я берусь за руль, кладу правую руку на шмайссер, лежащий рядом со мной, и даю полный газ. Наш «опель», словно испуганный зверь, срывается с места и вылетает в окровавленную, багровую ночь.

17

Еще задолго до вызова к директору Костыре Заремба почувствовал надвигающуюся неприятность. Не было, вроде, никаких особых признаков, обычный рабочий день, заполненный беготней, спорами, телефонными звонками. Но нервозность словно висела в воздухе. И рабочие почему-то нервничали, и Кушнир ходил раздраженный, злой. Особенно рассердил Зарембу один из кураторов — нудный, сухой человек с черными глазницами, в мятом темно-коричневом костюме. Потребовал, чтобы всю револьверную линию загрузили переходными втулками.

— Не сделаете втулок — прогрессивки лишитесь, — заявил он.

— Погуляли бы вы со своими угрозами, — отрезал Заремба. — Что и чем загружать — мое дело. Прошу мне не приказывать.

— Но в сборочном остановилась сборка смесителей…

— Раньше надо было думать. У нас своих забот хватает.

Забот было более чем достаточно, и не только забот. Появились первые признаки приближающейся бури. В цехе шли споры: подписывать или не подписывать письмо в партком с просьбой ускорить перестройку цеха на программные станки. Большинство высказывалось против. Все те же аргументы Трошина: дескать, пусть дураки подставляют холку, нечего заниматься экспериментами на собственном горбу.

Но больше всех Зарембу удивил Пшеничный. Явился прямо к нему в кабинетик — комнатушку с двумя столиками и несгораемым шкафом, — сел перед ним на стул и вынул из кармана листок.

— Вот, я первый поставил подпись, — заявил с упрямым задором. — Хоть меня гонят в шею из бригады, а я считаю, что программные ставить нужно. И прошу первый станок мне.

— Первый станок получит комсомольская бригада Яниса, — строгим тоном отрезал Заремба.

— И чего вы взъелись на меня, Максим Петрович? Если за те втулки, так я их сам наточил сверх нормы. Ерундистика какая-то!

Заремба знал, что вовсе не ерундистика, не «свои» брал Пшеничный втулки. Недаром же Кушнир так защищает этих «несунов», целую идейную базу подводит. Но сейчас-то что привело Пшеничного именно к нему, Зарембе? Шел бы к своему покровителю Кушниру и долдонил ему. Ишь ты, первым решил встать к программному станку… Странно. Может, хочет следы замести? А может, и вправду горит душа у парня?..

— Ну, так что ты хочешь от меня, Пшеничный? — спросил его Заремба тоном, каким выставляют человека за дверь.

— А то и хочу. Три станка беру на себя.

— Думаю, что не получишь.

— Ну, как знаете… Только я бы вам не советовал…

— Чего не советовал? Выражайся короче, у меня работа.

— Вот и выражаюсь… — запнулся на мгновение Пшеничный. — Мне, конечно, нет дела до ваших отношений с Трошиным и этой его новой бабой, но хочу вас предупредить, что сволочи они порядочные. И могут напакостить. Меня тоже хотели подключить в свидетели. Но я отказался.

В слове «свидетели» прорвалось нечто угрожающее. Значит, Трошин и Галина собирали против него факты. Искали сообщников. Спросить у Пшеничного, какие свидетели, — значило бы унизиться до признания своей вины…

Заремба поднялся, сложив свои бумаги. Пшеничный все еще ждал чего-то.

— Так первый станочек не дадите?

— Обращайся к Янису, я же сказал.

— Ну и народ… — скривился, будто от кислого, Пшеничный. — А я думал, с вами можно по-человечески.

Он вышел в коридор, и слышно было, как его громкие шаги загудели по железным ступенькам.

Приход Пшеничного предвещал недоброе. Что это, очередной ультиматум или шаги к примирению, к согласию? Кто его знает? Кушнир ведь тоже предупреждал несколько раз. И даже, между прочим, заметил, что случаются такие ситуации, когда и милиция бессильна. Встретят, мол, снова где-нибудь на шоссе…

Ну что не, могут и встретить… Когда лежали в кустарнике вместе с Мигелем Орнандо, опасность была пострашнее. И страх был ощутимее. Могли выстрелить с любой стороны. Тогда выдержал. А сейчас?.. Говорят, нет у нас антагонистических конфликтов. Еще какие!.. Жаль, что на собраниях мы все сглаживаем, всех делаем добренькими, берем на поруки, ублажаем. Пятна, пятнышки, пережитки…

Хорошо, что подошел обеденный перерыв. Заремба выбрался из цеха, сел на скамейку под молоденьким тополем. Не хотелось думать о Пшеничном, о Кушнире. И без них хватало забот. И самая тяжелая — предстоящая операция. Хотел удружить директору Рубанчуку, а вышло еще хуже. Братец Кушнира вовсе прекратил строительство клинического корпуса. Вот ведь как вопрос поставлен: или ты прекратишь раскручивать свои контролерские дела, или мы тебя придавим по всем линиям. Просто болото какое-то. И на работе, и дома… Порфирий Саввич осунулся, посерел, ходил надутый, раздражался из-за всякой мелочи. Связался с делягами. Как они те кирпичи оформляли, через какую контору, базу, через какие каналы — один черт знает. Если дело дойдет до прокурора, дом, конечно, конфискуют. Катастрофа! Погорят оба Кушнира, погорит и Курашкевич. Тут уж не до Кавказа, не до ласкового солнца…

Но почему все-таки Николай пришел с предупреждением? Что он за парень? Зарембе вспомнились его глаза. В них таилась надежда, какая-то скрытая боль. Наверно, не следовало с ним так резко… Хочет встать за программный станок — пусть пробует, пусть учится. И не потому, что может напакостить, снова подослать своих дружков на шоссе. Ведь просил-то парень о важном деле. И подпись свою ставил под серьезным документом.

Кольнуло в груди… Те, что хотели сбить его на шоссе, тоже, вероятно, подписывали всякие документы. Попробуй теперь разобраться. Днем — с улыбкой, ночью — с фарами… А мы всех прощаем, всех к груди стараемся прижать.

Заремба сидел на скамейке и глядел себе под ноги. Постукивал носком ботинка по земле. Такая вот, значит, получается каша. Ни войны, ни стрельбы, ни «классовых врагов», а вот какая-нибудь гнида пырнет тебя финкой и — будь здоров, Максим Петрович. И пусть вместо тебя хлопочет в цехе товарищ Кушнир — добрый, сообразительный, со всеми ласковый, ко всем расположенный. Скажите, могли бы подумать те, чьи фотографии висят на стенде у проходной, те, кто не вернулись с великой войны, — могли бы они хоть на минуту представить себе, что через сорок лет после Победы всякая сволочь еще будет шнырять по их родному заводу и наглости жулья не будет границ? Нет, ни за что не поверили бы…

За спиной у Зарембы послышались торопливые шаги. Он обернулся и увидел Тамару. На ее утомленном, с тонкими линиями бровей лице было виноватое выражение.

— Извините, Максим Петрович, что потревожила вас, — сказала она с одышкой, глядя себе под ноги.

— Вас долго не было на линии. Что случилось? — спросил он и смутился: его вопрос прозвучал придирчиво-строго.

Она кивнула. Да, ее не было полчаса. Срочно вызвали к телефону, и она вышла… Куда?.. Ей не хотелось бы рассказывать, неудобно, но просто вынуждена… Приходила Валентина Порфирьевна, позвонила с проходной, и они встретились. Долго разговаривали. Так было тяжело, так неловко…

— Валентина Порфирьевна? — удивленно переспросил Заремба.

Тамара опять быстро кивнула. Зарембе даже показалось, что она плачет. Почему? Ну, в конце концов, встретились, поговорили… Потянулся рукой к ее плечу, чтобы успокоить, но не решился…