Изменить стиль страницы

Директор принял его сразу. Секретарша, видимо, была уже предупреждена, открыла широко дверь.

— К вам, Федор Яковлевич.

Костыря показал рукой на кожаное кресло возле приставного столика, подписал какие-то бумаги, сразу же снял трубку и попросил секретаршу к нему не пускать никого. И не соединять.

— Ну что? Будешь писать?..

Заремба с готовностью вынул ручку. Даже не предполагал, что все получится так скоро. Без объяснений. Костыря протянул ему листок бумаги, спросил:

— Ну почему я должен заниматься вашими мерзкими делами? Ты подумал об этом, дорогой товарищ Заремба Максим Петрович? Ты подумал, что ты опозорил весь цех, весь завод, мою седую голову?.. Хорошо, пиши о происшествии в тридцатом цехе. Все как есть пиши, объясняйся!

Рука Зарембы повисла над бумагой. Он вдруг понял: не заявление, а объяснение. Костыря так и сказал: объясняйся!

— Извините, но лично я не участвовал ни в каких происшествиях, — Заремба положил ручку на стол.

— Не строй из себя дурочку! — загрохотал бас Костыри. — Мне все известно! И выкручиваться поздно. Будем думать вместе, как вытаскивать тебя из этой гнусной истории.

— Значит, и вы получили анонимку? — Заремба вспомнил разговор с товарищем из министерства.

— Не анонимку! Люди приходили сюда. Пострадавшие.

И уже спокойнее рассказал, как было. Сегодня перед обедом явилась к нему плановщица из тридцатого цеха Перебийнос, вся в слезах, закатила тут истерику. Пожаловалась, что Заремба в присутствии рабочих грубо оскорбил ее, обозвал последними словами, кричал, что вышвырнет ее с завода, что он всю эту свору разгонит… Обвинение Галины подтвердили несколько рабочих, пришедших следом за ней, и среди них весьма уважаемый на заводе Александр Александрович Трошин. Он тоже кричал тут, в кабинете, возмущался, заявил, что если против Зарембы не будут немедленно приняты меры, то он завтра же напишет письмо в Центральный Комитет.

— Ты понимаешь теперь, во что это может вылиться? — уже спокойнее спросил директор. — Знаю, дама сия весьма неприятна в общении. Но к чему тебе было затевать такую грязную ссору в своем кабинете? Да еще при посторонних?

Заремба медленно встал, скомкал чистый лист бумаги. Лицо его сделалось бледным, даже губы побелели. Похоже было на приступ тошноты или острой сердечной боли.

— Ты успокойся, выпей воды, — проговорил директор, обходя стол и беря Зарембу за локоть. — С бабами нужно очень осторожно. У меня тут не одна такая устраивала сцены, тоже угрожали, на ковер падали, но я сразу в таких случаях вызываю секретаршу: вот, полюбуйтесь!.. Нужна гласность. Только гласность…

— У меня нет секретарши, Федор Яковлевич, — немного успокоившись, сказал Заремба.

— Понимаю… — Директор растерянно потер ладони, снова сел в свое кресло. — Тогда вот что… может, тебе поговорить с теми, кто там был?..

— Да ведь ничего этого не было!

— Как так не было? — удивился директор. Он взял со стола исписанный лист бумаги, протянул Зарембе. — Вот они все подписались. Читай сам.

Заремба увидел знакомые фамилии. Первым был Трошин, затем Сливянский, мелкая душонка, Петька Хвощ, пьяница из пьяниц, еще несколько невразумительных подписей. Ясно, составили те, кто был на побегушках у Трошина, кто лебезил перед ним.

— Тут нет еще одной подписи, — сказал Заремба, возвращая бумажку Костыре. — Трошин с этой своей мадам уговаривали и Николая Пшеничного, но тот отказался свидетельствовать в том, чего не видел.

— Так ты полагаешь, что и остальные тоже ничего не видели?

— Но как же, Федор Яковлевич, можно увидеть то, чего не было?

— А с ней-то у тебя хоть спор какой был?

— Да какой там спор?.. Вечно где-то шляется, никогда нет ее на месте. Вот и сделал замечание. — Заремба наконец обрел спокойствие, ему сделалось даже смешно. — Федор Яковлевич, мне совершенно ясно другое. Приближается день заседания парткома. А я подготовил доклад. Очень резкий и откровенный. Вот и началась травля. Иначе я не могу все это назвать. Травля!

— Бывает, — неопределенно протянул Костыря.

— Я хочу, чтобы вы поняли суть… причину что ли…

— Да что ты мне объясняешь? Все это давно знакомо. В трудовом коллективе живут не одни херувимчики. Люди сложны. — Видимо, он пытался честно разобраться в общей картине, что было так не похоже на директора Костырю, крикливого, властного и неуступчивого. — А ты, молодой человек, решил рубить с плеча. Вот и наступил кому-то на мозоль. Ну что ж, каждый защищает свою мозоль, как может. — Он отложил листок с заявлением и подписями в сторону, прижал его широкой ладонью. — Не думаю, чтобы сия дама обратилась к прокурору или в суд. Все это больше смахивает на семейный скандал. Но, признаюсь по чести, такие вещи репутацию не украшают. — Директор поднялся, как бы давая понять, что разговор окончен. — Иди и хорошенько обо всем этом подумай.

На улице становилось прохладней. Из учреждений начинали выходить служащие. Заремба двинулся пешком к Крещатику. Хотелось верить, что поклеп мизерный, никто в него не поверит. Но ведь Сиволап почему-то нахмурился и о «личном деле» вспомнил не случайно. Значит, уже прицепилось. Недаром же говорят: клевета, как уголь, если и не сожжет, то запачкает.

С какой-то самому себе непонятной тоской смотрел он на идущих по тротуару людей. Эти были чистенькие. Отсидели свое, и домой. Бумажки писали с утра до вечера. И тут его вдруг разобрала злость. Хоть один из них возразил начальству? Поспорил с сослуживцами? Решился отстаивать свое мнение? Бумажка важнее, лишь бы цифра с цифрой сходились, а потом можно и улыбаться. Служба… Всех в столицу тянет к чистенькой службе, к золотым киевским куполам. Ну, в том, что тянет, конечно, греха особого нет. Жить в большом городе лучше, чем в какой-нибудь забытой богом Недригайловке. Но откуда такое количество канцелярской братии? Почему столько здоровых, молодых людей и женщин просиживают свою жизнь за бумагами, строчат отчеты, ковыряются в никому не нужных цифрах? Прямо психоз бумажный! А у них в цеху не хватает рабочих рук. Некому делать каландры, некому делать красивые вещи…

Бульвар Шевченко аккуратно, словно ученическая тетрадка, разлинован дрожащими тенями тополей. Щорс на коне приветствует легендарных таращанцев… От вокзала, с улицы Коминтерна, выплывает троллейбус, медленно ползет вверх, в сторону Крещатика. Прохладой дышит Ботанический сад… Заремба бросил взгляд в сторону вокзала. Тысячи людей уедут сегодня из города, тысячи приедут в него. У каждого свои радости, свои хлопоты, свои надежды. Все на что-то надеются, чего-то ждут. И бегут, торопятся, едут…

На Крещатике, возле главпочтамта, вдруг увидел Карнаухова, ведшего под руку молодую черноволосую девушку. Конечно, неудобно отрывать его от слишком увлеченного разговора — вишь, как соловьем заливается! — но очень хотелось узнать о Свете что-нибудь утешительное.

Однако Карнаухов сам приветливо улыбнулся, махнул рукой, подзывая Зарембу.

— Добрый вечер, — сказал, протягивая руку. — Ну, кажется, наконец-то решились? Вот и ладушки. — Потом, спохватившись, представил свою спутницу: — Бетти Рейч, дочь знаменитого хирурга из ФРГ. Вот бродим с ней по Крещатику и не знаем, как быть. Фройляйн Бетти не может связаться по международному телефону со своим родным Ульмом. А связь ей нужна позарез.

— Что говорят на междугородке? — спросил Заремба, стесняясь отчего-то красивой гостьи.

— Да сказали, что связь с Ульмом предоставляется только между четырьмя и пятью часами утра. Строго по графику. Совершенно идиотская ситуация… Так неловко перед гостями, перед доктором Рейчем…

«Вон оно что! — осенило Зарембу. — Значит, это и есть дочь того самого Рейча, который, вроде бы, собирался участвовать в операции… Как же помочь им?»

— Ну что, я вижу, вы тоже бессильны преодолеть строгость международных правил, — вздохнул Николай Гаврилович и посмотрел на часы. — Да, только шестой час… Долго придется ждать.

— Нет… почему же? — растерялся Заремба. Он еще не знал, что будет делать, так как никогда не имел никаких контактов ни с Бонном, ни с Ульмом. Но что-то его беспокоило, какая-то ускользающая мысль. Ведь он же слышал… от кого слышал? Погодите, дайте вспомнить.