Изменить стиль страницы

— Мне кажется… ты здесь одинок, — сказал Николенька.

Лев в свою очередь посмотрел на него. Вдохнул вечерний сладостный воздух, текущий с отдаленных гор.

— Либо одно, либо другое. У меня нет выхода, — ответил он. — Я не могу жертвовать своим временем.

Они остановились перед домом.

— Спокойной ночи, Левочка.

— Спокойной ночи, Николенька.

…Наутро они встретились как обычно — и однако, ни тот, ни другой не нашел, что говорить. Не день и не два они оба страдали от размолвки. Но Лев заметно старался обходиться с офицерами мягче. А Николенька жил как большинство офицеров; будничный быт, в котором не последнее место занимало вино, катился по своей колее независимо от недавнего разговора между братьями. Вот и за ужином Николенька был весел, но это была неприятная для Льва, пьяная веселость, и он ушел домой с досадой. Дома выиграл у Яновича в шахматы, однако чувство досады где-то еще гнездилось. Стало жаль, что нет рояля и он лишен того артистического наслаждения, которое, заглушая досаду, тревогу, грусть, дает игра на фортепьяно.

2

До утра он промучался с нарывом в десне и старался забыться в чтении «Проселочных дорог» Григоровича. Роман ему понравился, хотя и коробило слишком заметное подражание Гоголю.

Он стал думать о «Четырех эпохах развития» и положил без жалости уничтожать в своем романе все неясное, растянутое, рассудочное.

Вместе с книгами, которые ему постоянно присылали и управляющий, и сестра, он получил тот музыкальный ящик для Садо, о котором просил тетеньку. Возможно, это было следствием одиночества — ему стало жаль отдавать коробочку своему кунаку. Однако он тут же пристыдил себя — и отослал подарок.

Видно, не напрасно он тревожился о Николеньке. Тридцатого марта началась пасха, к нему ввалилась компания подвыпивших офицеров, и он почувствовал неладное. Он не пошел к Алексееву ни обедать, ни ужинать, да его и не звали, и он поехал верхом к брату. Там бражничали. Захмелевшему Николеньке было не до него. И Лев не стал задерживаться, отправился на охоту за зайцами. Было сыро, туманно, звери словно попрятались, и охота вышла неудачная. Он вернулся. Но едва успел поразмяться, отдохнуть, как пришел Буемский. И без особенного выражения сказал:

— Там все окончательно перепились.

Лев не стал медлить. Вместе с Буемским он поспешил к брату и еще на улице увидел пьяную компанию, потешавшуюся над каким-то стариком. Офицеры глупо и бессмысленно хохотали, а брат… У брата заплетался язык, и он был поистине жалок. Так вот для чего он, Лев, должен расстаться со своим одиночеством: чтобы пьянствовать с этими господами и промотать остаток жизни?! Он так и подумал: «остаток жизни».

Он с грустью смотрел на брата, но ничего не посмел сказать — да и бесполезно было говорить — и ушел, смутясь душой. На следующий день, у Алексеева, к которому на этот раз нельзя было не пойти, потому что Никита Петрович ждал и обижался, Лев нашел брата в том же состоянии — пьяным, непохожим на себя. Глазами Николенька как бы извинялся перед Львом. Но что ему было в этом извинении! Пусть бы даже Лев и набрался решимости сказать Николеньке, как тот огорчает его, разве до Николеньки дошли бы эти слова? И Лев Николаевич почти убежал. Дома тотчас сел писать. Бывали мгновения, когда и надоевший ему роман давал забвение и отраду.

Однако вечером пришли Буемский и Янович и сказали, что Николенька, пьяный, повалил на площади какую-то бабу, и из этого вышла целая история, и офицеры смеются над старшим Толстым.

— Кто смеется?! — бледнея и подступая к своим посетителям, прервал Лев Николаевич. — Я спрашиваю: кто смеется?! — повторил он грозно. — Люди, которые во всех отношениях стоят настолько ниже моего брата, что тут не может быть никакого сравнения?! Он слишком добр, что обращается с ними так дружелюбно! Эти люди, напоившие его, смеются!..

Вошли Епишка с Садо Мисербиевым, и Толстой заметно обрадовался им, потому что его резкость смутила Буемского и Яновича и он был не прав перед ними: ведь не они же смеялись над братом; сейчас все трое испытывали неловкость… Толстой отвел Мисербиева в сторону.

— Деньги есть? — спросил он. — Дашь взаймы? Мне надо порядочно.

— Как не быть! — ответил Садо. — Подожди немного. — И выбежал из дома.

Толстой удержал офицеров. Через час Садо явился. Толстой встретил его на веранде, и тот вывалил на стол гору серебра и несколько бумажек.

— Сто рублей, — сказал Садо.

— Сто? Это капитал!

На радостях Толстой послал Сехина за чихирем. А Сехин рад был всякому гостю: было бы угощение — до петухов просидит.

И они просидели до петухов. До того часа, когда су двора донеслись отчаянные крики и лай собак.

— Султан пришел, собак привел, — сказал Садо.

И тут же собственной персоной заявился Султанов. Это была незаурядная личность. Он дважды или трижды был разжалован и вновь произведен за свою отвагу в офицеры, а теперь вышел в отставку. Начальники, как ни странно, его любили, хоть и считали неисправимо беспутным человеком.

Султанов громко поздоровался, оглядел гостей Толстого.

— Я пришел на охоту звать, — сказал он, обращаясь к Толстому, и тут же стал учить, как держать собак. — Собака — тот же человек, — поучал он. — Она угадывает твое настроение.

Буемский с Яновичем и Садо ушли, Лев Николаевич начал собираться и вскоре шагал рядом с Султановым. Собаки то убегали вперед, то поджидали, умильно и нетерпеливо поглядывая на хозяина. Охота всегда влекла к себе, но о потраченном вечере и ночи Лев Николаевич пожалел. Из всех его неприятных переживаний здесь, на Кавказе, самым постоянным было сожаление о потерянном для литературного труда времени.

Вид у Султанова был бравый: усы, фуражка набекрень, размашистая походка, Лев подстраивался под его шаг. Молодая зеленая трава робко шумела под их ногами.

О Султанове говорили, что он некогда дружил с Лермонтовым.

— Это правда? — спросил Лев.

— Отчего же нет! — ответил Султанов. — Он вроде меня был сорвиголова. Не повезло человеку!

Однако Султанов не умел долго задерживаться на одной мысли. Он стал хвастать своими собаками и своей охотничьей удачей. И Лев понял, что дружбы с Султановым у него не получится и интереса к этой удалой беспутной башке хватит ненадолго.

Охотились они удачно, Настреляли зайцев, но охота не особенно сблизила их, и простились ни хорошо, ни плохо — по-приятельски.

Толстой устал от офицерской среды. Ведь в тех же «Притчах» сказано: «Обращающийся с мудрыми будет мудр, а кто дружится с глупыми — развратится». Он устал от сидения на месте, от глупых разговоров с Алексеевым, от забот о своих расстроенных делах, преследующих как болезнь, от романа — нет в нем ни слога, ни содержания! А Николенька? Ничем он Николеньке не поможет! Ах, уехать, уехать!.. Он убеждал себя, что надо полечить горло. Ему посоветовали для этого Кизляр. Но не боль в горле — беспокойство гнало его.

Тринадцатого апреля, ранним весенним утром, под гомон птиц, по мягкой, словно отдохнувшей земле, взяв повозку, пару верховых лошадей и собак, он отправился в Кизляр, пыльный городок.

Лечение в Кизляре почти ничего не дало. По его убеждению, он задаром отдал врачу-невежде пятнадцать рублей серебром. Единственно, что скрасило его пребывание в Кизляре — чтение и литературный труд, — с этим он не расставался нигде. Он перечитывал Стерна, Эжена Сю, еще дорогой начал «Историю Англии» Юма во французском переводе и «Историю французской революции» Тьера (к истории у него все более прибавлялось интереса). И усиленно занялся главой «Ивины» в «Детстве».

От Кизляра было рукой подать до Каспийского моря, и он этим воспользовался. Положим, вначале он болото принял за море, воображение превратило болото в море; а потом добрался и до настоящего моря. В конце апреля с тринадцатью рублями в кармане он вернулся к родным пенатам, в Старогладковскую.

Султанов вновь затащил его на охоту и всю дорогу начинал, не оканчивая, разные истории, вспомнил Лермонтова — какой храбрый был человек! — но путного ничего не мог рассказать. Зато рассказ Балты о бедняке горце Джеми засел в голове Льва Николаевича, и стали вдруг всплывать подробности прошлогоднего набега, в котором он участвовал как волонтер, и крепко захотелось написать кавказский рассказ.