Изменить стиль страницы

— Тарикат говорит о том, что мусульмане во всем должны быть воздержаны и подражать в своей жизни пророку Магомету, — согласился Дурда. Как видно, ему хотелось, чтобы у Толстого не было сомнений относительно его взгляда на Кази-муллу или Шамиля. — А Кази-мулла и его мюриды, — продолжал он, — уже в двадцать четвертом году снова стали призывать к газавату и при этом ссылались на тарикат. Они говорили: неверные хотят обратить мечети в христианские церкви. Но это была неправда. Когда Кази-мулла, став имамом, начал призывать к газавату, Джемалэддин написал ему письмо. Джемалэддин был против газавата, против возмущения дагестанского населения и войны с русскими. Но Кази-мулла и не подумал послушаться его. Большая ошибка русского царя, что он тогда отозвал с Кавказа генерала Ермолова. Ермолова боялись и уважали. И он знал Кавказ, знал Дагестан.

— Не будем обсуждать действия царя, — прервал Лев Николаевич. — Кази-мулла воспользовался персидской и турецкой войнами.

— Кази-мулла и Гамзат-бек были фанатиками! — подхватил Дурда, стремясь укрепить в собеседнике представление о твердости его, Дурды, взгляда на всех трех имамов. — Они и в местном населении умели разжечь религиозный фанатизм. Но они еще хотели быть владыками гор. Первое возмущение они подняли в Джаро-Белоканской области. А там пошло и дальше. У Кази-муллы было зеленое знамя. Под это знамя он в тридцать первом году собрал пятнадцать тысяч дагестанцев и обложил Дербент. Восемь дней держал крепость в осаде. В это же время он устроил укрепления на урочище Чумкескент и в лесу и старался поднять население всей Шамхальской плоскости. Русские послали сюда войска. Чумкескент был взят штурмом 42-м егерским полком, но тут погиб очень храбрый командир полковник Миклашевский, «кара-пулковник» — что значит «черный полковник»: Миклашевский был смуглый лицом, а волосы черные.

— Знаю. Я наслышан… — сказал Толстой.

— Потом Кази-мулла перекинулся в Чечню. Он — а вслед за ним и Гамзат-бек, и Шамиль — многие селения присоединил к себе силой, истребляя непокорных. На Кумыцкой плоскости он сжег несколько качкалыковских деревень, которые не хотели пристать к нему. Вот так многие селения и оказываются между двумя огнями, не знают, что же им делать. Или имам покарает, или царские военачальники истребят.

— Кази-мулла погиб вместе со своими мюридами еще в октябре тридцать второго, — заметил Толстой.

Дурда кивнул.

— Старшины пришли к русскому начальству просить помилования, корпусной командир им говорит: выдать пленных и платить по одному рублю ежегодно с каждого дыма.

— С дыма? — удивленно переспросил Толстой.

— С каждой жилой сакли. — Он помолчал. — Все думали: со смертью Кази-муллы с мюридизмом покончено. Но Гамзат-бек ушел в Аварию, объявил себя имамом Чечни и Дагестана и жестоко наказывал тех, кто не шел за ним. Но все же в тридцать третьем году было некоторое затишье. И Гамзат-бек, и кавказское начальство рассылали местному населению прокламации. У Гамзат-бека были, кроме Шамиля, и другие помощники, например мулла Ташав-хаджи. В начале тридцать четвертого года у Гамзат-бека была армия в тридцать тысяч человек. Но в сентябре Гамзат-бек был убит Хаджи-Муратом в хунзахской мечети во время молитвы. Власть имама перешла к Шамилю. К нему перешли и сокровища, взятые Гамзат-беком в Хунзахе. Некоторые селения Шамиль поднял, пообещав помощь со стороны Турции. С Хаджи-Муратом Шамиль позже помирился. А сейчас Хаджи-Мурат попал в трудное положение. Его семья в руках Шамиля.

— Это не оправдывает его поступка, — повторил Толстой.

— Вы не должны его осуждать. Хаджи-Мурат горячий, но смелый человек.

В эту минуту Толстой пожалел, что в бытность свою в Тифлисе не повидал Хаджи-Мурата. Если бы не болезнь…

Были в то время люди, которые твердо придерживались мнения, что и сама сдача в плен была вынужденной, да молчали, боясь навредить Хаджи-Мурату. У них было свое определенное знание обо всей этой истории. Хаджи-Мурат ехал со своими нукерами в селение Валерик, где жили родственники жены, то ли и в самом деле спасаясь от злобы Шамиля, то ли с иной целью. Он перешел реку Аргун и в четырех верстах южнее Воздвиженской, неподалеку от подножия горы Чакхиркорт, у холма (этот холм существует и поныне), напоролся на русских солдат, занятых рубкой леса. Пути не было ни вперед, ни назад, ни вправо, ни влево, а вступить в бой — слишком неравный — значило пойти на верную гибель. И Хаджи-Мурат, приняв мгновенное решение, объявил, будто намеренно, обдуманно переходит на сторону русского царя[3].

Как ни любопытен был молодому Толстому Хаджи-Мурат, пока еще Лев Николаевич был далек от мысли: писать о нем.

— Я остаюсь при своем мнении, — сухо сказал Толстой.

И Дурда удалился, не будучи уверен, вернул ли он расположение новоиспеченного юнкера, еще недавно охотно его принимавшего.

На следующий день пришло известие, что Хаджи-Мурат со своими тремя нукерами и одним джарским лезгином бежал, застрелив из пистолета приставленного к нему урядника. Организовали погоню, и после длительной перестрелки Хаджи-Мурат, израненный, был зарублен капитаном Гаджи-Агой. Итак, жизнь человека, который в течение девяти лет был опаснейшим противником на передовой линии Кавказской армии, окончилась.

Известие о бегстве и гибели Хаджи-Мурата ошеломило Толстого. Расхаживая по казачьему двору, он думал, прав ли он был, осуждая этого человека? Ни теперь, ни позже он не принимал версии о том, что переход Хаджи-Мурата на сторону Кавказского корпуса был неудавшейся военной хитростью. А когда через полстолетия он писал повесть «Хаджи-Мурат», версия о подлинной ссоре наиба с Шамилем скорей всего была предпочтительней для самого художественного замысла его.

…Он услышал топот копыт со станичной улицы, шум голосов и вышел на этот шум. Взору его представились всадники, и один из них, спешившийся, с огненным взглядом и суровой складкой у рта, был кумыцкий князь Арслан-хан, тот, что из мести покушался на Хаджи-Мурата и теперь для чего-то пожаловал — не в связи ли с известием о гибели Хаджи-Мурата?

Арслан-хан громко сказал случившемуся тут Оголину, отвечая на какие-то его увещания:

— Наказывают не люди, наказывает бог… — и невольно оглянулся на упорный, изучающий взгляд неизвестного ему унтер-офицера. То ли черты Льва напомнили ему Николая Толстого, с которым он охотился, то ли его сам по себе остановил этот взгляд русского? Обращаясь одновременно и к Оголину, и к неизвестному русскому, Арслан-хан добавил что-то в том духе, что при подобных обстоятельствах он ни в коем случае не стал бы радоваться смерти Хаджи-Мурата. — У нас свои законы и свои взгляды. Вы меня поняли? — сказал он с достоинством.

Оголин негромко что-то ответил, а Лев Николаевич издали кивнул: да, он понял. Он многое уже теперь понимал — и в Хаджи-Мурате, и в Арслан-хане, который, как можно было судить, пользовался большим уважением среди горцев. Но Арслан-хан был хмур. Возможно, он предчувствовал те гонения, которым через два года подвергнется сам.

…Лев Николаевич мысленно сопоставлял события, бурлившие вокруг, с перипетиями частной жизни в его повести «Детство». Это были как бы два несливающихся потока. Возможно, и несоизмеримые. Но настолько ли раздельны частное и общее, как кажется с первого взгляда? Тульский крестьянин, идущий за сохой, живет своей обособленной жизнью. Но едва он становится солдатом, его зависимость от причин, от общего обнаруживается на каждом шагу. Вот в походе убили солдата Авдеева — не вызвана ли эта смерть общей причинной связью? И множество подобных мыслей, принявших вполне определенную форму поздней, в годы писания «Войны и мира», бродило в его голове.

Визит Дурды не остался без следа. Видно, Дурда пожаловался офицерам на холодный прием. А они и сами были задеты и рады разносить всюду: младший Толстой не очень жалует офицерское общество; какая гордыня!.. И эти разговоры рикошетом достигли ушей Льва Николаевича. Но он не придал им значения. Он не изменил своего жесткого распорядка дня.

вернуться

3

Эту историю мне рассказал в 1970 году старый чеченский писатель Халид Ошаев (в то время ему было 73 года), который в отрочестве слышал ее от своего двоюродного дяди, старика Кико Иналова из селения Старые Атаги. Иналов же слышал ее от своего отца, находившегося, по его уверению, на холме в тот момент, когда Хаджи-Мурат столкнулся с солдатами Семена Воронцова.