Изменить стиль страницы

Он придирчиво перечитывал рукопись, поправлял. Правда иногда ужасна, но это хорошо, что он как автор идет до конца. Правда состояла в нечаянном открытии мальчика, что мать, любимая, идеальная, прекрасная, в настоящую минуту — разлагающийся труп, возле которого невозможно стоять.

«Одна из последних подошла проститься с покойной какая-то крестьянка, с хорошенькой пятилетней девочкой на руках, которую, Бог знает зачем, она принесла сюда. В это время я нечаянно уронил свой мокрый платок и хотел поднять его; но только что я нагнулся, меня поразил страшный пронзительный крик, исполненный такого ужаса, что, проживи я сто лет, я никогда его не забуду и, когда вспомню, всегда пробежит холодная дрожь по моему телу. Я поднял голову — на табурете, подле гроба, стояла та же крестьянка и с трудом удерживала в руках девочку, которая, отмахиваясь ручонками, откинув назад испуганное личико и уставив выпученные глаза на лицо покойной, кричала страшным, неистовым голосом. Я вскрикнул голосом, который, я думаю, был еще ужаснее того, который поразил меня, и выбежал из комнаты.

Только в эту минуту я понял, отчего происходил тот сильный, тяжелый запах, который, смешиваясь с запахом ладана, наполнял комнату; и мысль, что то лицо, которое за несколько дней было исполнено красоты и нежности, лицо той, которую я любил больше всего на свете, могло возбуждать ужас, как будто в первый раз открыла мне горькую истину и наполнила душу отчаянием».

Толстой задумался над этой сценой — и оставил ее. Горькая истина, открытая Николенькой, относилась к суровым истинам жизни; она не могла, по убеждению Толстого, перечеркнуть образ матери в памяти мальчика. Слов нет, тут была, напоминала о себе некая грозная граница, перейдя которую, художник впадает в натурализм, могущий внушить такое отвращение, что гибнет все поэтическое и психологически глубокое и верное, написанное им. Но он не перешел эту границу. Художественный такт, который он и сам еще не оценил в себе, подсказал ему, где надо остановиться. Тут было великое чувство меры. Ум художника подсказал и другое: всюду, где это возможно и естественно, не впадая в поверхностный динамизм авторов приключенческих романов, нагромождающих события, надо непременно обострять, как можно более обострять действие и описание чувств людей. Это тоже было открытие.

И все же «Детство» и теперь казалось ему едва терпимой, неумело написанной, страшно надоевшей и, быть может, никому не нужной вещью, и, как прежде, он нисколько не был уверен, есть ли у него талант. Да и разве столь неинтересная тема, как детство, может вызвать интерес читателя? — сомневался он.

Он нанял переписчика. Николай Иванович Буемский также предложил свои услуги — бескорыстно, конечно; но бульвар, поиски выгодных знакомств — при этаких растиньяковских замыслах не очень захватит переписка чужой рукописи!

Дела Буемского, судя по всему, подвигались туго. Было и смешно и жалко смотреть, как он тратится на портер и конфеты, суетится, постоянно куда-то спешит, прихорашивается, бегает по кондитерским. Все это стоит денег, а у него только жалованье, а на жалованье не очень разойдешься! Местная, как и приезжая, аристократия не обратила внимания на молодого офицера. Аристократия чопорна и глупа, да и ты, друг, не слишком умен, если так тянешься к ней, думалось Льву.

— А ты все читаешь, — с наигранной веселостью сказал Буемский, застав Толстого за чтением Платона.

— Да, — ответил Лев, оценив модный хохолок на голове Буемского, но стараясь хоть на время выйти из полосы одиночества, которое подчас делалось несносным. — Очень интересно. Самое удивительное — это правдивость Сократа. У него был беспощадный ум. И выводы прямые и безжалостные, если даже они касаются богов. Он диалектик. Не боится противоречий и, например, доказывает, что Эрот по природе своей ни бессмертен, ни смертен. Эрот умирает и оживает вновь — вот разгадка противоречия. И так на каждом шагу. Но что восхищает более всего — взгляд на человека и вообще на все живое как на нечто постоянно изменяющееся во времени. Мы привыкли считать человека неизменно одним и тем же! Но вот послушай: «Ведь даже за то время, покуда о любом веществе говорят, что оно живет и остается самим собой, — человек, например, от младенчества до старости считается одним и тем же лицом, — оно никогда не бывает одним и тем же, хотя и числится прежним, а всегда обновляется, что-то непременно теряя, будь то волосы, плоть, кости, кровь или вообще тело, да и не только тело, но и душа: ни у кого не остаются без перемен ни его привычки, ни нрав, ни мнения, ни желания, ни радости, ни горести, ни страхи, всегда что-то появляется и что-то утрачивается. Еще удивительнее обстоит с нашими знаниями…»

Лев читал эти слова с упоением, ибо они отвечали его собственным мыслям, тому взгляду на человека, который руководил им как автором романа «Четыре эпохи развития». Он принялся было развивать идеи Платона, однако заметил: Буемский дергается и смотрит в окно. И он с унынием подумал: скучно мне с ним, не о чем говорить. Его даже зло взяло, и сами собой вспомнились слова генерала Ермолова: «Кто десять лет прослужит на Кавказе, тот либо сопьется с кругу, либо женится на распутной женщине». На Николеньке уже видна справедливость этого пророчества. А сам он, Лев? Он еще и не служил почти, а чувствует: рехнуться можно от скуки и одиночества!

И тем сильней тянул к себе грех в лице молодой хозяйки с ее резвой походкой и веселым, заметно зовущим блеском темных глаз. Но он, проводив Буемского, вновь пересилил себя. Он не пошел к хозяйке, давшей понять, что ждет его. Он пошел пить воду. Обыкновенную минеральную воду. Это было смешно, и он посмеивался над собой. Он доволен. Совесть его чиста, и чувства добрые, и он углублен в себя — чего еще желать?! Вот если он лишится Ясной Поляны, то его не спасут ни добрые чувства, ни философия Платона! Свинцовою тучей висела над ним угроза потерять Ясную и превратиться в нищего!

…С середины июня Буемский стал старательней помогать ему в переписке романа. С Николаем Иванычем за эти недели совершилась заметная перемена. Видно, он разуверился в возможности попасть в круг аристократии и подцепить богатую невесту. Он сменил новый сюртук на старый, с потертыми лацканами и узкий в груди, и стал аккуратно ходить к источнику. Они оба с Буемский охлаждали свои страсти серной водой, отнюдь не благовонной.

Буемский застал Толстого, когда тот только что окончил письмо к Сереже, и спросил, показывая глазами на листок бумаги:

— Это роман?

— Нет, письмо к брату. — Толстой лукаво посмотрел на своего «мальчугана». — Если хотите, прочитаю.

— С удовольствием послушаю, — сказал Буемский.

Толстой начал читать то место письма, где, не называя имени Буемского, явно имел его в виду: «офицер нашей батареи», хотя Буемский был прапорщиком не 4-й, а легкой 6-й батареи. Толстой не забыл в письме ни голубых панталон Николая Иваныча, ни его манипуляций с сюртуком, ни надежды его познакомиться с богатой невестой, помещицей. Офицер его батареи был не одинок в своих желаниях. «Почти всех офицеров, которые приезжают сюда, — читал Толстой, — постигает та же участь, и они притворяются, будто только приехали лечиться, хромают с костылями, носят повязки, перевязки, пьянствуют и рассказывают страшные истории про Черкессов». Картина смахивала на лермонтовское описание «водяного общества», а офицеры, в том числе «офицер нашей батареи», — на Грушницкого, но Лев Николаевич писал с натуры.

Буемский вскочил со стула. Глаза и щеки его горели. Он крикнул срывающимся голосом:

— Это безобразие! Я вас знать не хочу! — и выбежал, с силой хлопнув дверью.

Лев остался с письмом в руке. Тишина. В ушах — как бы эхо разорвавшейся гранаты. Зачем он это сделал? Он догадывался, что не мог поступить иначе: не мог, дружа с человеком, пользуясь его услугами, осмеивать его втайне, за спиной, хотя бы и в письме к родному брату. Но так или иначе, он нанес своему приятелю удар. И притом напрасный. Он долго еще видел перед собой нервно вскочившего, дрожащего от негодования Буемского. И стало совестно и пусто на душе. Снова он одинок. Видно, он и вообще стал слишком угрюм, потерял веселость. Явно постарел. Тяжелый, несносный человек, ни с кем не уживается. Оттого-то ему скучно с людьми, а людям скучно и неловко с ним. Постарел, ничего не приобретя: ни знаний, ни силы ума, ни великих мыслей и чувств, ни силы воли и постоянства стремлений, ни могучего слова в письме и ясной цели в жизни. Что же остается?