Изменить стиль страницы

Он прочитал рапорт. В рапорте говорилось, что фейерверкер граф Лев Толстой на основании 56-й статьи 5-го тома военных постановлений может быть уволен от службы «без именования воинским званием» и, если Толстой желает этого, его высокоблагородию Алексееву следует по команде и установленным порядком войти с представлением к начальнику артиллерии.

Действие бумаги было подобно увесистому удару дубинкой. Бешенство закипало в груди. «Без именования воинским званием». Значит, он был прав: два года пребывания на Кавказе, и из них полтора на военной службе, участие в набеге, а затем в двух экспедициях, и притом с отличием, — все это не имеет никакой цены! С чем приехал, с тем и уезжай. То есть ни с чем! Такова благодарность начальников, таков ход бездушного ведомственного механизма!

В нем долго бушевала ярость. Что-то словно взрывалось в груди, а он сдерживал себя, стараясь как бы погасить последствия взрывов и действовать не по одному лишь чувству. И наконец, как и требовал Алексеев, на той же бумаге, внизу, написал размашисто: «Не имея намерения продолжать службу, имею честь покорнейше просить Ваше Высокоблагородие войти о том с представлением к Г-ну Начальнику Артиллерии, на основании означенной в сем рапорте 56-й ст. 5-го тома Свода Военных Постановлений. Фейерверкер 4-го класса Граф Лев Толстой». И, поставив дату, 30 мая 1853 года, возвратил бумагу Алексееву.

Наконец-то все разрешилось. Черт с ними со всеми и с их дурацкой канителью. Жаль потерянного времени, да зато конец сомнениям, всему конец! Положим, к той компании и к тому образу жизни, какой вел в Туле и Москве, тоже возвращаться не хочется. Но есть Ясная Поляна, есть мечтание пожить своим домом, с близкими людьми…

Чтобы подкрепить свое решение, он написал капитану Мооро с просьбой поддержать его ходатайство об увольнении от службы по необходимым домашним обстоятельствам. Итак, оставалось ждать приказа и складывать вещи.

— Готовься, Ванюша, — сказал он. — Кончается наша военная служба. Аминь.

— И очень даже хорошо, — ответил Ванюша. — Повоевали, и хватит.

Появление в печати «Детства» и отзывов о нем не сделало имя Толстого сразу же известным в среде его сослуживцев. Лишь постепенно — через брата Николая Николаевича, Буемского, Оголина, Хилковского — офицеры узнавали, что «Л. Н.», напечатавший «Историю моего детства», это не кто иной, как унтер Толстой Лев Николаевич, приехавший на Кавказ гостем, а затем ставший своим, военным человеком. И одних это ошеломило, у других вызвало медленно возраставшее удивление. Даже и те, кто не увлекался чтением, а только слышал про авторство Льва Толстого, как бы заново узнавали этого странного человека, то добродушно-веселого и общительного, то замкнутого в самом себе, колючего и ироничного. «Набег», как живая страничка их сегодняшней жизни, вызвал в офицерах, особенно в батарейцах, а подчас и в солдатах из числа грамотных и жадных до книжки повышенный интерес. Известность, слава Толстого росла. И была ли причиной эта слава или та печать необычайности, силы и самобытности, которая нередко лежит на всем физическом и духовном облике крупного таланта, гения, но даже и такие сухие, резковатые и ворчливые служаки, как Зуев и Олифер, стали испытывать к задолжалому унтеру род симпатии, уважения и старались в том и другом угодить… Положим, и привычная армейская грубость да и самонадеянная глупость порой прорывались невольно в их речах, но и за этой грубостью, выраженной то в отеческом увещевании и заботе, то в прямодушно-откровенном упреке и желании подметить слабость, скрывалось не всегда угадываемое ими самими тайное желание чем-то привлечь внимание хотя и не окончательно признанного ими, однако незаурядного человека, занять на миг — пусть призрачный миг — какое-то место в его жизни.

Слава писателя, да и ум, и прирожденный интерес к окружающему, как бы начертанные в лице молодого человека, делали и то, что люди шли к Льву Николаевичу со своими праздными и непраздными вопросами, мыслями, надеждами — и жизнь его стала многогранней, но и сложней, и порой трудней становилось отвоевывать время для своих уединенных литературных занятий.

Однако в то время, когда его знакомцы обсуждали на все лады напечатанное им, мысль его ушла дальше и новые замыслы завладели и сердцем, и головой. После письма-ответа капитану Мооро и несколько горького и вынужденного решения окончить военную службу, решения, так кратко и хорошо выраженного словами Ванюши: «Повоевали, и хватит», он был отчасти покоен душой и с увлечением писал «Отрочество». Офицеры одобряли его предстоящую отставку.

— Ты писатель, и уже известный, что тебе здесь делать? — сказал Янович.

А бывший вояка Султанов — тот просто отрубил:

— На Кавказе писателей если не чужие, так свои убивают. Уезжай, да поскорей, брат.

Только Сулимовский внес долю скептицизма:

— Отставка — это песня не короткая. От начальника артиллерии корпуса еще пойдет ходатайство в инспекторский департамент военного министерства, да там бумажка полежит, да пока решение до нас дойдет… Пожалуй, успеешь еще раз в деле побывать.

Что такое инспекторский департамент — это Лев Николаевич хорошо знал. А в деле — в деле ему и верно пришлось побывать, хотя в этом случае оно всецело было следствием его собственной неосмотрительности.

Прошло всего полторы недели после волнений, вызванных бумагой о возможной отставке, и так хорошо, славно налаженный порядок труда, писания был нарушен, опрокинут. Льва Николаевича посылали сопровождать груз (снаряжение, фураж) из Воздвиженской в Грозную.

3

Крепость Воздвиженская была построена из камня девять лет назад. Стояла она на левом берегу реки Аргуна, возле аула Чах-Кери, или Чах-Гири, который еще недавно, когда здесь проезжал Лермонтов, был полон людьми (при постройке крепости жителей переселили). Формой крепость напоминала Грозную: шестиугольник, обнесенный каменной стеной, с шестью башнями по углам и наблюдательными пунктами. Вокруг — ров.

Неподалеку от этой-то крепости сдался в плен и тут же предстал пред очи князя Семена Михайловича Воронцова, сына наместника Кавказа, Хаджи-Мурат.

К моменту приезда Льва Николаевича в крепость здесь стало известно о перемещениях среди начальства: князь Барятинский назначен начальником штаба Отдельного Кавказского корпуса вместо генерала Коцебу, а начальником левого фланга Кавказской линии — генерал-лейтенант барон Врангель.

По прибытии в Воздвиженскую Лев Николаевич застал там Садо Мисербиева, отдыхавшего в тени букового дерева. Была середина жаркого, знойного июня. Нагретый воздух струился…

— Что ты написал? — спросил Садо, точно он был вполне в курсе того, что пишет и о чем думает Толстой.

— Я написал о том, как дурно живется подростку, когда его обижают, — ответил Лев Николаевич.

— Когда обижают, всегда бывает дурно, — согласился Садо. — Ты о себе пишешь? Или о брате? А может быть, о каком-нибудь знакомом?

Не следует думать, будто в понимании литературного творчества Мисербиев уж очень отстал от иных навязчивых ценителей и судей литературы. И эти в одних случаях не прочь заподозрить, что автор описал вполне конкретное лицо, в других — что он метит совсем не в тех, в кого по видимости направлены его стрелы, а следовательно, его сочинение содержит намек и носит весьма злонамеренный характер. Но как было объяснить Садо, что пишущий чаще всего соединяет в том или другом своем персонаже и в его бытии черты характера и обстоятельства жизни разных лиц?

— Об одном знакомом, — сказал он. — Когда выступаем?

— Об этом знает начальство.

Выступили на следующий день. Обычная суета, беготня, отрывочные команды… В составе отряда была рота линейного батальона и две роты Куринского полка, того самого, в котором Лев Николаевич хотел бы служить для получения офицерского чина. С иными солдатами и офицерами полка он был довольно хорошо знаком. Из помещения вышел штабс-капитан, чем-то напоминавший Хилковского, и, не обращаясь ни к кому в отдельности, сказал: