Изменить стиль страницы

А художественный замысел — он лишь в редчайших случаях сводится к одной общей логической идее, как в «Кандиде» Вольтера; нет, это сцепление идей, поражающих, как блеск молний, это сумма сцен и картин, которые лишь подталкивают к различным, подчас противоречивым выводам, ставят вопросы, от которых веет ужасом и восторгом познания, совсем не однозначного для всех, ибо один черпает для себя одно и для него это в картинах самое главное, а другой вырывает совсем иную сторону и для него она важнее всех прочих. Жизнь поворачивается, она предстает и в своих внешних покровах и условностях, и в наготе своей, то отталкивающей, то прекрасной, идеи сталкиваются, и это столкновение разбивает иллюзии, порождает душевные кризисы, чаще всего освобождающие, а иногда и гибельные, как столкновение поездов.

Прошли два знакомых солдата — совсем молоденький Лузгин, по-прежнему замордованный, потерявшийся оттого, что им помыкает каждый, так что даже на лице лежала печать оторопелости и страха, и другой, Удалов, тоже прошедший страшную, чаще всего бессмысленную муштру, плакавший по ночам, но уже несколько оклемавшийся, чуть-чуть пришедший в себя. Они шли по дороге, Лузгин немножко загребал кривоватыми ногами, но так, переваливаясь уточкой, он мог пройти долгие версты. Удалов поглядывал на него сбоку и чему-то усмехался. А потом самоуверенной походкой прошел еще один солдат, весельчак и балагур, скорый и на песню, и на байку, и на острое словцо. Быть может, в этой беспечности своей натуры, в этой настроенности на смешное он черпал силы тянуть бесконечную, безнадежную лямку солдатчины.

Толстой с жадностью наблюдал за ними. Наблюдения были летучие, мгновенные, но он уже не раз часами думал о солдатиках, об их тяжкой доле, и случайные впечатления так же откладывались в памяти, как и серьезные размышления, чтобы год, два, три и пять лет спустя возникнуть вновь и потребовать своего возрождения в ярко набросанной сценке.

Он не позволял себе писать без цели, петь, как поет кочевник, — обо всем, что видит, хотя знал: большинство так и пишет, разбавляя краски картин водицей рассуждений, почерпнутых из той или иной книжонки, газеты, журнала или из разговора знакомцев. Но пока — только для «Отрочества» ему удалось набросать некий план. «Записки кавказского офицера» получались разнородными по стилю и содержанию, а «Беглец» (будущие «Казаки») — тут было столько замыслов и такая их изменчивость, что приходилось все бросать и начинать заново.

Было нечто общее между «Беглецом» и «Детством». Детству человека самой природой дана непосредственная веселость и потребность любви. А здесь, в казачьем быту? Здесь также все дано природой: и удаль, и отвага, и товарищество. Вот едва пролез в дверь, наклонив голову, казак Егор Башлыков. Конечно, он кое в чем уступит Епишке. Епишкины рассказы о себе и о своем друге Гирчике — это казачий эпос. Но и с Башлыкова хоть сейчас портрет пиши. Сильный да ладный. Красив своей особой, дикой красотой. А Санька, что заглядывает через каждые два-три дня? Буйная головушка. Это о них Ермолов сказал, что таких людей, как местные, кавказские казаки, он не видел: зря пули не выпустят и под огнем противника не торопят коней. Что за порода! Как не залюбоваться тем же Башлыковым или Санькой, когда они на улице встречаются с девичьим хороводом?

Лев Николаевич любовался и в эту минуту, следя глазами за Башлыковым. Казаки и казачки всегда вызывали у него одну и ту же мысль: они — часть природы, и поэтому в них все просто и натурально. Да и какие тут могут быть условности, если жизнь казачек полна постоянным трудом, а казаков — опасностями!

Башлыков, стоя против Алексея Сехина, стал ругать урядника: то ему, куркулю, отдай, другое… ружье или коня, добытого в стычке с чеченцами. А не дашь — тоже хорошего не жди. И почему так устроена жизнь? Башлыков полуобернулся к Толстому. Тот кивнул ему. Он согласен: несправедливо. Зоркий взгляд Льва Николаевича даже и в своеобразном быту казачества давно уже подметил зловещие признаки неравенства. Он намерен был не упустить эти признаки и в своих описаниях. Но и того, что прекрасно и удивительно в казаках, — этого он тоже не забудет.

Он попробовал написать сцену из казачьей жизни в стихах и заметил: Ванюша, углядевший рукопись, ходит и распевает на веселый лад: «Эй, Марьяна, брось работу…» Однако ничего веселого там нет. Рассказ драматичен, хотя стихи не дались. Плохо. И с рифмой не совладать, и размер ломается. Он надписал под стихами: «Гадость». Не образовался из него поэт.

Он недолго сокрушался по поводу неудачи своей со стихами. Ему рисовалась повесть о казаке, написанная прозой. Главный герой будет казнен. А через все сцены проступят казачий, чеченский, солдатский и офицерский быт, нравы. И картины природы…

Пока работа над «Беглецом» не двигалась. Толстой надеялся на будущее: вот он выйдет в отставку… Он уже и тетеньке с Сережей написал: скоро свидимся. А нетерпеливое желание приносить людям практическую пользу требовало сегодняшних дел. Он не был убежден, что творения ума и таланта — этого достаточно для прямого служения добру. И он стал ходить по вечерам вдоль станицы с твердым намерением сделать доброе дело кому-нибудь из станичников. В нем исподволь готовилось то, что породило духовный перелом в далекой дали еще не мнившегося 1877 года и переживания, действия, драмы последующих десятилетий.

Он в один и тот же день получил письмо от капитана Мооро и от Сережи. Отзывчивый капитан извещал, что дело, касающееся его увольнения от службы, подвигается и вскоре последует «от г. начальника артиллерии представление к г-ну инспектору всей артиллерии, а от него в инспекторский департамент Военного министерства». Благодарствую! Очень рад! — с сарказмом ответил он мысленно. Между тем Сережа извещал: князь Андрей Иванович не забыл, что собирался писать наместнику Воронцову еще при отъезде Льва на Кавказ (как, впрочем, и того не забыл, что Лев уехал не простясь). Он удивлен, что Льва так долго не производят. Он намерен с первой почтой написать наместнику и для этой цели даже взял у Сергея выписку о роде службы Льва. «У него же наверное есть связи в штабе фельдцехмейстера», — добавлял Сережа. Итак, с одной стороны, его милостиво отпускают на все четыре стороны без чина и награды, с другой — брезжит надежда на производство в офицеры. Так что же ему делать? Он надумал просить отпуск. Отставка еще когда будет…

И со своим увлечением, со своей страстью к Соломониде — гм, его прапрабабку из рода Дубровских тоже звали Соломонидой — он не знает, что делать. Не верит он в ее замужество. Вот уже два года, как он томится… Нет, уж теперь он должен добиться взаимности, и не платонической, насильственное воздержание мучит его, отбивает охоту к занятиям; он вновь готов повторить: он не виновен, что молод и не женат! Он и так отказывается от случайных встреч с казачками, и от свидания с красивой цыганкой отказался и доволен этим, считает, что его бог спас; но он измучился от своего монашеского образа жизни!

Он ходил к Епишке и просил устроить встречу, но Епишка пока что отделывался обещанием. Возможно, Сехин опасался казака Михайлы, который никуда не собирался уезжать и ревновал… Зато русоволосая Федосья, пожалуй не уступавшая в красоте Соломониде, улыбалась Льву, охорашивалась при нем.

Казак-сосед пригласил его на сенокос, и целый день Толстой косил. Труд был тяжелый, рубаха взмокла, а Лев Николаевич наслаждался. Но мысль о Соломониде не выходила из головы. И он, умывшись, выпив для храбрости, стал поджидать ее у плетня. Вот она вышла, свежая, дышащая молодостью, соблазнительная как никогда. Он, рванулся к ней, заговорил быстро. Лицо его обдувало ветром, щеки горели — то ли после дня, проведенного под палящим солнцем, то ли от волнения…

Она позволила взять ее за руки, даже обнять. Потянулась к нему, обдавая горячим дыханием, шепнула в ухо:

— Завтра в это время я приду к тебе, жди. — И вырвалась, ускользнула.

Он провел ночь кое-как, на заре ушел охотиться и весь день, чтобы убить время, ходил в лесу. Ждать казачку или не ждать? Обманет… Нет, роман ее с тем казаком кончился…