Изменить стиль страницы

Некрасов угадывал его состояние. Письмо редактора было искреннее и прямое: «Вероятно, вы недовольны появлением вашего рассказа в печати. Признаюсь, я долго думал над измаранными его корректурами — и наконец решился напечатать, сознавая то убеждение, что, хотя он и много испорчен, но в нем осталось еще много хорошего. Это признают и другие. Во всяком случае, это для вас мерка, в какой степени позволительны такие вещи, и впредь я буду поступать уже сообразно с тем, что вы мне скажете, перечитав ваш рассказ в печатном виде… Пожалуйста не падайте духом от этих неприятностей, общих всем нашим даровитым литераторам. Не шутя, ваш рассказ еще и теперь очень жив и грациозен, а был он чрезвычайно хорош… Не забудьте Современника, который рассчитывает на ваше сотрудничество».

Как ни хороши были эти слова, наводившие мост к дружбе и взаимному пониманию, как ни льстили они авторскому самолюбию и гордости, они не погасили в Толстом представления о некой чуждой, посторонней силе, ставящей и мерки, и железные границы правде и добру, которые одни только и могли быть целью сочинительства.

— Грубая, топорная сила! — в запальчивости сказал он Николеньке, — Ты увидишь текст, и мы сравним…

…Письма Сережи и Маши, которые он получил перед самым отъездом Николеньки и последним разговором с ним, с этой стороны несколько успокоили Льва Николаевича. Но только с этой. Сережа отвечал на его последнее письмо к тетеньке. Так уж у них там в Ясной и в Пирогово повелось: Сереже по-прежнему становились дословно известными письма к тетеньке. А тут даже и вскрыл сам, благо первому попало в руки. Сережа прочитал извещение о готовящемся печатании «Набега» Л. Н., автора «Истории моего детства», за месяц до выхода рассказа в свет. Отзыв Сережи был восторженный: «Очень, очень хорош… Нет, и этим я не выражаю того, что хочу тебе сказать да ну просто… малина да и только». Сережа жалел лишь, что рассказ короток. Он, как видно, хорошо запомнил письмо Льва из Пятигорска и полагал, что можно бы прибавить даже и этих офицеров, которые гуляют под музыку по Пятигорскому бульвару. Обычная Сережина проницательность сказалась и тут. Он догадался, что цензура опять много выкинула. Еще удивительней было другое: Сережа не знал о замечаниях и оценках Николеньки, так что был совершенно самостоятелен в своих суждениях, и ему более всего понравились в рассказе те же описания, сцены и те же герои, что и Николеньке: переправа через реку, подголосок 6-й роты, молодой прапорщик Аланин, Хлопов, Розенкранц. Подголоска 6-й роты Сережа, по его словам, видит и слышит.

Все это было приятно читать, как и то, что друзья и родственники, за исключением Авдотьи Максимовны, очень довольны «Детством». Авдотья Максимовна была вдовой двоюродного дяди Толстых, графа Федора Ивановича Толстого-Американца, человека известного настолько, что он попал в сочинения Грибоедова и Пушкина. Авдотья Максимовна, по происхождению цыганка, но угодившая в графини, забеспокоилась, услышав, что ее родственник Лев Толстой что-то пишет. Все роды и жанры литературы были для нее равны, зато ей тотчас вспомнился князь Василий Николаевич Горчаков, брат бабки Толстых, генерал-майор, обвиненный в разных мошенничествах, в частности — в подделке векселей, и сосланный в Сибирь. Авдотья Максимовна, писал Сережа, сохраняя ее стиль, «сказала мне, что из всего видно, что ты пошел по князю Василью Николаевичу Горчакову, хотя и был умен, но был страшный разбойник и за то был сослан в Сибирь. «Вот уже, говорит она, и он стихи какие-то написал. Уже это добра нечего ожидать».

Из письма Маши явствовало, что Тургенев, который, как видно, вновь был в Спасском — а может, и не уезжал с прошлого года, — и на этот раз обратил на него, как на автора, внимание, и весьма заинтересованное, одобрительное. Она слышала об этом от невестки Тургенева. Что за «невестка», оставалось неясным. Рассказ «Набег» Маша назвала статьей, но так называли рассказы и многие литераторы, в том числе и Лев Николаевич. Маша писала: «Иван Сергеевич прочел эту статью и очень ее хвалит, и очень желал бы с тобой познакомиться, он даже посылал к нам узнать, правда ли, что ты будто приехал с Кавказа».

Толстой отложил в сторону письма брата и сестры, которая собиралась с Валерьяном, с детьми в Пятигорск и просила Николеньку, решившего на пути в Россию побывать в Пятигорске, заранее снять для нее квартиру. Перечитал «Святочную ночь». В «Набеге», поджидая Николеньку, провел черточки на полях против измененных строк и в тех местах, где должны были находиться пропущенные строки.

Вошел Николенька. Лев, багровый, с горящими глазами, поднялся ему навстречу. Едва поздоровавшись, заговорил:

— «Детство» испортили, а тут, — он потряс в воздухе книжкой «Современника», — все, что было хорошего, выкинуто или изуродовано. Пропал рассказ от цензуры!

— Ну так уж и пропал… — возразил было Николенька.

— У меня остался черновик, и я переписывал десять раз, помню каждое слово! — вскинулся на него Лев Николаевич. — У меня капитан говорил: «Что-нибудь делят, подлецы», а здесь читаю не «подлецы», а «молодцы». Или цензор дурак, или издевается надо мной. — Он открыл журнал и начал листать, приговаривая: — Вот здесь… Я писал, что во всех манерах генерала «выказывался человек, который себе очень хорошо знает высокую цену», а вместо этого напечатано: «выказывался человек большого света»! Что из того, что он из большого света? Как это характеризует человека? Или — генерала не тронь?! Да что там генерал! У меня было написано о батальонном командире, что он сел на барабан, «выразив на полном лице степень своего чина», — так это совсем выбросили! И что два офицера играли в дурачка — долой, не положено офицерам играть даже в дурачки; и двух девиц, которые стояли у завалинки низенького домика и смеялись, желая обратить на себя внимание проходящих офицеров, — вон из рассказа, как слишком подозрительных! Вот если бы это были наши светские девицы и шли опустив глаза… И об офицерах, ищущих наград, и о немце Каспаре Лаврентьиче из Саксонии…

— Успокойся, Левочка, — сказал Николенька. — Бог с ними…

— А что капитан, отправляясь в набег, надел образок, который ему прислала мать, это тоже не напечатано, — волнуясь продолжал Лев Николаевич. — Ну чем им помешал образок? Тем, что он висел на ленточке и ленточка торчала «из-за засаленного воротника» его мундира? Разве что подшить ему белоснежный воротник? Видишь ли, нельзя говорить о глупости начальства, о том, что, когда в Дарги ходили, сухарей на неделю взяли, а пробыли чуть не месяц. Да чего только не выбросили! Четыре строки из солдатской песни, и совсем невинные… А что было много ненужного движения и криков и, как у меня сказано, «приходило сравнение человека, который сплеча топором рубил бы воздух», — так тут из большого абзаца и слова не оставили!

— Ну успокойся, Левочка, — страдая за брата, повторил Николенька.

— Всего, что выкинули да исказили, не перечтешь, — вздохнув, сказал Лев. — Не понравилось им: «Бедный мальчик» — и написали: «Невинный юноша»! Скажите-пожалуйста! Зачем? А какие строки — полный абзац! — о войне выкинули! Помнишь, начиналось так: «Неужели тесно людям на этом прекрасном свете, под этим неизмеримым звездным небом»? И так далее. Меня беспокоило, что Барятинский узнает себя в рассказе, а теперь мне все равно!

— А что Некрасов пишет? Ты от него получил…

— Вот, прочитай, — сказал Лев, подавая ему сразу три письма. — И Сережино, и Машино прочитай. Одной почтой пришли.

Николенька, судя по времени, в течение которого держал перед собой письмо редактора, прочитал его не один раз.

— Будь я на месте Некрасова, я бы написал то же самое, — сказал он. — Сколько ни потрудилась цензура, а рассказ и теперь живой и хороший. Напрасно ты так убиваешься! — И он стал читать Сережино письмо и, повеселев лицом, прибавил: — Ну вот видишь, и Сережино мнение о «Набеге» такое же, он даже слов не находит… Да, хорошую вещь как ни урезывай, в ней что-то останется. Смотри-ка: «С тех пор, как ты стал для меня не самым пустяшным малым, я что-то стал больше за тебя беспокоиться». Что ты сделал с нашим нечувствительным Сережей? «Не ходи в экспедиции», — прочитал он, смеясь и пробегая глазами последующие строки. — И опять о том же. На целую страницу… А что это он?.. — вновь заговорил Николенька. — Цыганские песни сделали то, что ему не могут понравиться наши барышни «и естьли бы моя Маша, которая добрая девка, не была цыганка и могла бы меня отчасти понимать и сколько-нибудь мне сочувствовать, то я почел бы самым большим счастием окончить дни мои с нею и иметь много детей»! — Как ни был Николенька сдержан, а лицо его вытянулось и брови поднялись вверх.