Изменить стиль страницы

Александр Павлович Оголин, который в приказе назван был Агалиным, лишь посмотрел на Толстого, точно в свое оправдание пробормотал: «Ладно уж» — и досадливо махнул рукой. Тот же прапорщик повел Толстого в 5-й батальон, приговаривая:

— Грех да беда на кого не живут! Такое дело…

— Да вы не утешайте меня, — сказал Лев Николаевич.

И вот он сидел в полуразрушенной сакле, охраняемый часовым, точно какой преступник, не зная, что делать от скуки, а издали вдруг донесся стук барабанов и звуки полкового оркестра, сперва игравшего маршевую музыку, а затем туш, и снова туш… Лев Николаевич понял, что это раздают Георгиевские кресты. У него сжалось сердце. Не видать ему теперь креста. Во второй раз рухнуло! Не везет фатально. Надо немедленно, не дожидаясь производства, выйти в отставку! Завтра же! Стыдно вернуться юнкером, хотя и бумага с юнкерством где-то застряла. Удачи нет и не будет. Не состоит ли жизнь на три четверти из суеты, из ненужных, бессмысленных усилий, которые только кажутся нам нужными, необходимыми? Вот и служба на Кавказе ничего не принесла, а ведь с ней связаны были надежды. Молодость прошла без толку!

Звуки оркестра, как шум прибоя, стучали в уши, раздражающе стучали, и виделась поляна, свет солнца, торжественные и веселые лица солдат. Зачем они с такой силой бьют в барабаны? От этой звонкой дроби у него стоял гул в ушах. И тоска в груди. Тоска отверженного, Он должен бы быть там, на поляне.

Он прошелся по конурке. Шаг, другой. Стены, пропитанные сыростью. Склеп какой-то.

Он сидел как бы в одиночном заключении. Представилась тюремная камера, и подумалось: как должно быть тяжело в тюрьме! А Николенька, наверно, очень огорчен и снова напился.

Воображению явился Шамиль, скачущий на коне, и с ним горцы; они победили, и он, Толстой, у них в плену. А затем он сам скачет на коне. Он окружен свитой. Белеют горные вершины, покрытые снежными шапками. Кавказские племена выходят ему навстречу, и он с миром встречает их. Зачем ссориться, воевать? Не лучше ли жить в согласии? О, якши, якши — хорошо, хорошо! Итак, через него Россия и Кавказ объединились. Боже, какие детские мечты! — спохватился он. И рванулся, вскочил, охваченный необычайной жаждой деятельности, свободы, независимости!

Поздним вечером он был освобожден из-под ареста. Дома исподлобья оглядел офицеров, сидевших за столом с картами в руках, молча дождался новой партии и сел играть. Никто его ни о чем не спрашивал. Играл он азартно. Он почти всем здесь был должен.

Кто-то стал за его спиной. Он оглянулся: Николенька.

— Левочка, я получил отставку, — сказал брат. И хотя Николенька поговаривал об отставке еще с осени прошлого года, от этих его слов Льва Николаевича передернуло, он едва не выронил карты из рук. Он мгновенно забыл и о своем сидении под арестом, и о прочих событиях. Николенька уедет, и он останется на этом, как выражаются солдаты, Капказе один-одинешенек! И родилось нетерпеливое желание: получить крест — и в отставку!

Он отправился к полковнику Левину, командиру бригады. Тот встретил его недружелюбно, с вытянутой физиономией, и на вопрос: «Могу ли я рассчитывать на получение Георгиевского креста?» — полуотвернувшись («и что за манера разговаривать подобным образом?») ответил:

— Алексеев ходатайствовал о вас, но, не говоря о вашем проступке, мы не можем одновременно представлять к производству в офицеры, что мы уже сделали, и награждать солдатским Георгиевским крестом.

— Когда же я буду произведен? Пока что формально я даже не юнкер, а унтер-офицер.

Левин оставил без внимания его слова о юнкерстве и ответил:

— Я думаю, офицером вы станете в начале следующего года. Невзирая на вашу вину.

Льву Николаевичу хотелось сказать, что в России, не участвуя ни в одном походе, он уже был бы офицером. В особенности если бы не имел гражданского чина. У него есть примеры перед глазами. Но сказал он другое:

— То есть через два года службы! Между тем, участвуя в походе, я уже через полгода службы имел право на офицерский чин.

Левин пожал плечами:

— Бывает и так. Но это зависело не от меня.

— От кого же?

Левин посмотрел на него и ответил с некоторым нетерпением:

— От обстоятельств! У одного складывается карьера так, у другого иначе! На военной службе приходится запастись терпением. И не роптать на судьбу. Я знал старого служаку, который ввиду неразыскания каких-то бумаг тянул в одном из полков в России двенадцать лет, пока дождался офицерского чина!

Ах, вот оно что! Каждый раз он убеждался, что к начальникам лучше не обращаться. Лучше как можно реже покидать колею мирных занятий и дум. В этом настроении он вернулся в свою землянку и предался карточной игре. В этом настроении, угнетаемый бездействием, прожил еще две недели в лагере и вернулся в Старогладковскую. Был конец марта. Дороги раскисли, лужи еще не успели просохнуть, и из них пили, запрокидывая голову, куры. Зацвела верба. И так сладостно было после грохота пушек слушать хор птичьих голосов!

Но и здесь, в станице, Толстой, как бы оглушенный неудачами, еще долгих три недели влачил праздное существование. Он думал о службе, о любви, о своих денежных делах, о братьях — и всюду открывалась пустота и неопределенность.

Служба? Его метания между двумя полюсами: тянуть лямку и дожидаться офицерского чина или немедленно выйти в отставку без чина и без креста — стали спутником его жизни. И он одновременно послал Бриммеру в Тифлис прошение об отставке и Сереже в Пирогово поручение похлопотать о производстве его в офицеры без экзамена — экзамен принимают в Петербурге, и ему, Льву, надо ехать туда, торчать месяца два и «твердить зады», между тем как у начальства есть и другая возможность: произвести его на месте, определив в пехоту, скажем в Куринский или Кабардинский полк, или в артиллерию. Доступ к этим господам штабным чиновникам нелегок, и, писал Толстой, нет иного средства, как обратиться Сереже за помощью к князьям Горчаковым — Андрею Ивановичу или Сергею Дмитриевичу — или к графине Прасковье Васильевне Толстой.

Горчаковы были лица значительные, а родственники — дальние. Первый, генерал от инфантерии, — троюродный брат бабки Льва Николаевича, второй, бывший директор 1-го отделения Экспедиции сохранной казны, — троюродный дядя Толстых; правда, с семьей дяди, пусть и троюродного, Лев Николаевич в свое время общался, и довольно близко, и она послужила прототипом Корнаковых в «Детстве» (поздней и в «Юности»), хотя Горчакова, как явствовало из Сережиного сообщения, сочла за лучшее не узнать себя в Корнаковой. И Прасковья Васильевна Толстая — дальняя. Она была замужем за братом деда Льва Николаевича. Однако у нее были связи. Ее дочь Александра Андреевна, фрейлина, состояла при дочери Николая I, великой княгине Марье Николаевне (с Александрой Андреевной Льву Толстому еще предстояло сдружиться и переписываться в течение многих лет).

Сережины хлопоты должны были выразиться и в другом. В Петербурге, в инспекторском департаменте, в течение долгого времени и по сей день лежали без движения бумаги Льва Николаевича. Эта задержка была причиной того, что он еще не признан юнкером; Сереже, помимо всего прочего, надлежало поинтересоваться через кого-нибудь в столице причиной столь долгой задержки.

Так обстояло с его службой. А братья? Сережа и Митенька далеко, но и Николенька уезжает, и он, Лев, остается лишь с дворовыми Алешкой, который находился то при нем, то при Николеньке, и Ванюшей.

Глава одиннадцатая

САМОЕ ГЛАВНОЕ

1

Днем Лев Николаевич с офицерами и мальчишками, среди которых выделялся смышленостью, пожалуй и дерзостью, тринадцатилетний Гришка Кононов, играл в бабки. А вечером писал. Как ни мешали ему и как ни отвлекался сам, за эту пасхальную неделю он вчерне написал «Святочную ночь». Оставалось отделать ее. И «Отрочество» писал с большою охотой.

Ванюша принес с почты и, осклабясь, подал третий номер «Современника» с его рассказом «Набег». Как и не раз бывало в праздники — сюрприз. Относительный: цензура исковеркала рассказ немилосердно. И Толстой вместо радости испытал столь тяжелое чувство, что на все махнул рукой, напился с офицерами. Во хмелю рискнул выкупаться — вода была весенняя, ледяная, и он только чудом не заболел, отделался легким ознобом. Денег за рассказ получил всего сорок рублей серебром, хотя Некрасов сообщил, что высылает семьдесят пять.