Изменить стиль страницы

— Товарищи, на фронте я работал в медико-санитарном батальоне, занимающем центральное место в системе санитарной службы войскового района. Здесь, в тылу, я вижу работу крупных госпиталей и других лечебных учреждений. И я вижу, что великое дело, порученное в этой войне нам, советским врачам, выполняется хорошо. Нынешняя война отличается от прошлой, империалистической войны гораздо более совершенным вооружением, гораздо большим количеством артиллерии, авиабомб, автоматов, минометов, танков, что резко увеличило многообразие и тяжесть ранений. И, несмотря на это, результаты нашей работы несравненно выше того, что сделали медицинские учреждения в прошлой войне. Тогда было возвращено в строй около сорока процентов раненых, а мы возвращаем свыше семидесяти трех, то есть почти в два раза больше!..

Он остановился, словно сам был удивлен этой цифрой, и так, с поднятой рукой, стоял несколько мгновений. И это удивление передалось от оратора в зал и отразилось в глазах слушателей, в выражении лиц, хотя цифры были всем известны.

Костя говорил еще минуты две и вдруг обернулся к президиуму, затем снова к залу:

— Простите, что я, закончив доклад, позволил себе отступить от темы. Горячая творческая мысль, бьющая в этом собрании ключом, взволновала и меня… И мне захотелось высказать те соображения, которые уже много месяцев… Нам надо искать, творить, думать! Надо ломать шаблон, уничтожать рутину, будить мысль!.. Война нас многому учит, а эти пять дней нашей конференции подвели некоторые итоги работы. И я вижу, что советские врачи, советские медицинские работники отдавали и, конечно, будут отдавать все свои мысли и всю энергию — большие мысли и большую энергию — на помощь нашей Красной Армии!..

Косте аплодировали, а потом, в перерыве, подходили к нему, спрашивали, где он работал, где был ранен, за что получил орден, как сейчас его здоровье. А потом к Косте подошла Рузская. Оказалось, что, по ее просьбе, знакомый врач сообщил ей о начале доклада Кости. Потом она достала из портфеля письмо:

— Вот вам срочная благодарность.

Он жадно схватил письмо.

Оно было от Лены.

X

Давно прошли те времена, когда при каждой новой сводке сердце Кости стягивалось в комок и застывало, словно его обложили льдом. Ужасным казалось оставление городов, областей, целых республик; острой болью охватывало при каждом сообщении о приближении врага к Ленинграду, о наступлении на Москву. Сейчас почти на всех фронтах наступали уже не немцы, наступала Советская Армия!

Она уже продвинулась вперед на сотни километров, очистила от немцев многие десятки больших городов, тысячи станций и селений. Сорвалась попытка врага обойти Москву с востока, через Воронеж, много месяцев тщетно дралась немецкая армия у Сталинграда, чтобы прервать пути на Кавказ, выйти вдоль Волги на север, а главное — оторвать Москву от Заволжья, Урала, Сибири и захватить ее с тыла. Десятки фашистских дивизий подошли вплотную к Сталинграду, подвезли тысячи орудий, нагнали сотни самолетов, засыпали улицы тысячами снарядов. На земле и в воздухе шли беспрерывные жесточайшие бои.

Но ни тысячи орудий, ни взрывы тяжелых снарядов, ни ряды шестиствольных минометов — ничто не сдвинуло с места советских людей. Сталинград устоял!

Костя рассматривал большую карту, чертил большую, свою собственную, и размечал ее по последним сводкам и корреспонденциям значками, стрелами и кружками.

Вот стрела идет с севера, от Серафимовича, на юг и сразу же сворачивает на восток. Другая стрела идет оттуда же, но протягивается глубже на юг, до Чернышевской, а отсюда тоже сворачивает на восток, к Калачу, в самый затылок немцев. Вот стрела идет с юго-востока, выходит на юго-запад и опять сворачивает к востоку. Вот наступает наша шестьдесят вторая армия, отстаивающая столько месяцев Сталинград, наступает прямо в лоб. Замкнулось кольцо, и лучшая, шестая, «прославленная» немецкая армия — в капкане.

Вечером он повесил в клубе свою карту, осветил ее рефлектором, собрал ходячих больных и персонал и рассказал о событиях под Сталинградом.

— Шестая армия немцев, составленная из отборных частей, больше не существует! Часть ее уничтожена, часть взята в плен. Свыше трехсот тысяч одних пленных!.. Советская Армия наступает на длиннейшем фронте от Ржева до Таганрога и разбила уже сто двенадцать немецких дивизий! Ничто ее не остановит! Советская Армия продемонстрировала перед всем светом свою мощь, мастерство замысла и выполнения!

И Ленинград сейчас также наступает!

Идя навстречу своим волховским братьям, ленинградцы разбили каменные стены вражеских укреплений, форсировали широкую Неву, освободили Шлиссельбург, отбили укрепления — Марьино, Липку, Невскую Дубровку, Синявино, Подгорную и длинный ряд рабочих поселков. Кольцо разорвано! Сухопутная дорога на Большую землю открыта!

Ленинград, полтора года протомившийся в окружении, в холоде, в голоде, в огне, выстоял, окреп, усилился, и сам пошел в наступление и снова слился со всей страной.

И в этот и во все последующие дни Костя был в состоянии душевной окрыленности, как будто он впервые поднялся после опасной болезни и вышел на улицу в солнечное утро.

Но подлинного физического здоровья еще не было: он быстро утомлялся, ходить было трудно, в голове отдавался мягкий стук костылей о землю. Однажды он почувствовал особенно остро свою инвалидность. Он шел по улице. Мимо проходила рота курсантов. Молодые, крепкие, они шли ровным шагом в такт своей песне. И Костя, втянутый в ритм их движения, инстинктивно попытался идти вместе с ними, но тут же убедился, что это невозможно. Он покорно замедлил шаг, повернул назад и, огорченный, пошел обратно в госпиталь.

Он решил поговорить с профессором. Надо проситься на комиссию, выписаться, начать энергично работать. Тогда и нога скорее придет в норму. Но и Харитонов, и Шилов заявили, что требуется еще длительная физиотерапия — ванны, массаж, и Костя снова пришел в отчаяние от бесконечного, как ему казалось, безделья. Он уже подумывал о том, чтобы просить Никиту Петровича устроить его перевод в Ленинград, чтобы долечиваться там и одновременно работать.

Ведь там и Лена и родители.

Он тяжело тосковал по Лене, его томило беспокойство о матери. Иногда, особенно в бессонные ночи, Косте казалось, что случилось непоправимое… И тогда Костю вновь охватывало желание скорее быть дома, в Ленинграде. Он мечтал об этом всей силой воображения, видел мать такой, какой оставил, уезжая на фронт. Рисовалась она ему и в более далеком прошлом — белолицей, светлоглазой, когда купала его в маленькой ванне, укладывала в постель, пела тихим голосом песню или рассказывала сказку. Позднее — она провожала его в школу, сама приходила за ним и всю дорогу расспрашивала об отметках, об учителях. Костя вспоминал ее доброту, какое-то особенное, постоянное излучение заботливости. С горечью он думал, что не отвечал матери тем же, не замечал ее чудесной любви. А теперь она одна, — ведь отец целый день на работе. Из семьи никого не осталось. Главная ее забота, смысл и цель ее жизни — он, Костя, — далеко. И она в одиночестве, в тоске, может быть больная, дни и ночи думает о нем. «Мама, я всегда с тобой, — писал он. — Хочу скорее увидеть тебя, прижать к себе. И я верю, что это будет скоро, обязательно будет, и ты тоже должна верить и не тревожиться…»

И вот сейчас, когда выяснилось, что лечение Кости затягивается, он решил просить Беляева о переводе его для долечивания и работы в Ленинград.

«Ленинград — тот же фронт… Я подлечусь и снова буду в санбате…» Эта мысль тем более захватила Костю, что вести от ленинградских товарищей подтверждали ее правильность. Браиловский писал ему в обычном для него стиле:

«…Вы будете очень смеяться, дорогой коллега, но я действительно тяжело ранен и чуть не умер. И не это самое смешное, смешно то, что я поправляюсь: ведь одна пуля из немецкого пулемета пробила мне левое легкое на сантиметр левее сердца, другая пробила селезенку, а третья прошла через живот, повредила тонкие кишки и, кажется, еще что-то, чего даже в анатомии нет. А я все-таки выздоравливаю. Все это сделала наша замечательная медицина! Мне произвели такую операцию, какую ни один учебник хирургии не предусмотрел. Это не хирургия — это тончайшее ювелирное искусство, это китайская резьба по слоновой кости, это миниатюры на эмали! Операция производилась в холодной операционной, в соседнем корпусе снаряд только что вырвал целый этаж со всеми потрохами, а над головой свистит новый снаряд. Вчера старший хирург, только что ушедший из нашего госпиталя в другой на срочную консультацию, взлетел на воздух вместе с операционной, хирургами, ассистентами, сестрами, санитарками, больными. От них остались лишь их шинели в гардеробной и в кладовой. Только один врач, случайно вышедший в нижний этаж, остался жив и сегодня ассистирует нашему хирургу. Да, вы будете смеяться, если узнаете, где я лежу! В нашей клинике, в нашем эндокринологическом отделении, в наших палатах. Это теперь, конечно, крупнейший госпиталь. Во главе стоит наш глубокоуважаемый профессор Василий Николаевич. Он, конечно, отказался, несмотря на преклонные годы, уехать из Ленинграда, он работает по двадцать часов в сутки, похудел, но красив в своей военной форме, как Барклай де Толли. Он возглавляет клинику, читает лекции, консультирует в госпиталях, написал новый большой труд по нашей с вами, дорогой доктор, специальности — «Эндокринные органы и связь их с вегетативной нервной системой». Чудный старик, дай ему бог здоровья! Когда вы после ваших уютных и комфортабельных санбатов вернетесь, мы еще поработаем со стариком во славу советской эндокринологии! Вы помните «страшного пессимиста» Степана Николаевича? Он тоже помолодел на сто лет, сбрил бородку, надел военную форму, живет в госпитале, не вылезает из палат ни днем ни ночью, увлекается всеми новейшими средствами, делает внутривенные вливания глюкозы, аскорбина, никотиновой кислоты и всего прочего. Помните, как он вас высмеивал, говоря, что вы готовы сами поставить больному клизму? А теперь он, старший ассистент клиники, первый человек после Василия Николаевича, если сестры не успевают справиться с работой, сам ставит горчичники, делает впрыскивания, а иногда, я это сам видел, помогает санитаркам носить дрова и воду! Вот что делает война с людьми! Мне стыдно теперь вспоминать, как я дразнил когда-то бедного старика. В одном только он не переменился — по-старому мусолит папиросу, сыплет пепел на белый халат, на одеяла больных, в собственный суп, и говорит, что чище пепла нет ничего на свете. Спрашивает о вас и профессор и просит при этом передать привет и сказать, что ваша работа ждет вас. Вас здесь действительно все любят и ждут…»