— Господа, да благословит вас бог, всех и каждого!
Клиний поморщился и еще пристальнее уставился воспаленными глазами на свои ступни. Раб закрыл высокую дверь, запер ее и замер в ожидании, положив руку на дверной засов. Писистрат нахмурился.
— Друзья, познакомьтесь: это гражданин Солон, — сказал Филомброт.
Все по очереди степенно подходили к Солону и с опаской пожимали ему руку.
— Какая честь! — говорил Солон. — Я глубоко польщен!
Затем Филомброт сказал:
— Солон не только один из наиболее почтенных купцов в нашем городе и не только общепризнанный философ, но и, как утверждают, один из любимейших поэтов наших сограждан.
— Ужасный приговор, — сказал Солон. — Ну и вкус у них! — И он в отчаянии поцеловал кончики пальцев.
Филомброт сам подвел Солона к креслу. Они представляли собой презабавную пару: высокий и костлявый Филомброт, с пронзительным взглядом, мужественный и чувствительный донельзя, и Солон — пухлый, как ребенок чудовищных размеров, с лицом проказливым, как у Пана, и слегка женоподобным (у него были красиво очерченные губы). Удобно расположившись в кресле, хотя оно было мраморным, Солон все повторял: «Благодарю, благодарю, да благословят вас боги!» Телеса его колебались, и он то и дело отдувался.
Филомброт заговорил о достоинствах Солона. Его отец, Эвфорион, был человеком состоятельным, хотя и не знатным, и на собственном примере доказал, что умение считать не менее ценно, чем обширные владения, но потом, будучи еще нестарым, он решил раздать все свое состояние бедным. В честь его воздвигли статую. Он умер, когда Соло ну не было еще и двадцати лет, и Солон, обладавший, по его словам, умеренной склонностью к роскоши, в течение четырех лет (почти не прибегая к двурушничеству, что сам он неизменно подчеркивал) приобрел состояние, равное богатству своего отца. Он пользовался симпатией и некоторым влиянием — как среди богатых, так и среди неимущих — и славился среди тех и других своим необычайным здравомыслием. Во времена нынешнего политического хаоса никто лучше его не сумел бы примирить обе стороны.
Правителям города все это уже было известно, что прекрасно понимал Солон, однако же он с явным удовольствием слушал и даже смаковал льстивую речь Филомброта, постукивая пальцами и лучась от радости, как дитя. Наконец они перешли к делу. Война с Мегарами зашла в тупик — не столько из-за трудностей ведения войны, сколько из-за того, что народ считал себя обманутым, — так оно и было на самом деле. Как всегда, в первую очередь погибали простолюдины и рабы, а аристократы — горстка могущественных семейств — получали всю добычу; и, как всегда, причиной всех бед внутри государства объявлялась война. Задача была проста: обманом снова заставить простолюдинов воевать, чтобы раз и навсегда покончить с Мегарами, а потом, по мере необходимости, заняться решением внутренних проблем.
Солон весь сиял, предвкушая власть, которой его облекали правители государства, но, хотя был не в силах скрыть свою радость, он притворился, что дело сложное.
— Ужасно! — воскликнул он и непристойно замотал головой. Потом по-девичьи звонко хихикнул: — Просто ужасно! Господа, мы стоим на пороге новой и удивительной эпохи — эпохи расцвета целого спектра новых чувств! Это потрясающий момент! Мы войдем в историю либо как чудовища, либо как повитухи нового божества! Давайте же приложим все силы, чтобы стать родоначальниками, Прародителями Гуманизма!
— Гуманизма? — с недоумением переспросил Писистрат.
— Это новое слово, которое я придумал, — сказал Солон. — Разве оно вам не нравится?
Не только это словцо, но и все в поведении Солона оскорбляло, отталкивало их; впрочем, тогда еще никто из присутствующих и не подозревал, что этот толстый боров похитит у них власть. Но вместе с тем ни от кого не ускользнула его уверенность в себе, в которой было что-то заразительное. Глядя на его манеру держаться, они готовы были поклясться, что Солон подражает какому-то неизвестному им герою, равному героям Золотого века, вроде Тесея, или по меньшей мере Серебряного, вроде Ахиллеса. Пускай Солон нелеп и смешон, похож на слона в посудной лавке, но он мог разрешить их проблемы — и они знали это — одним взмахом своей белой, пышной, как тесто, руки.
— Позвольте мне обдумать это, — сказал он и наклонился почесать колено. — С вашего позволения я буду молить богов помочь мне. В течение недели.
— Но через неделю… — начал было один из правителей.
— Понимаю, понимаю! — вскричал Солон и встревоженно вскинул руки. — По сравнению с необозримым будущим…
Они дали ему неделю.
У Солона, как он сам говорил, было одно неоспоримое преимущество — отсутствие достоинства.
Через два дня мы услышали известие о том, что Солон сошел с ума. До поздней ночи он играл на лире (слуха у него не было никакого, и вряд ли он мог отличить одну ноту от другой), плясал в чем мать родила и грязно приставал к почтенным матронам. Родственники заперли его дома и надели траур. Его врач объявил, что Солон «одержим». На четвертый день он ускользнул из дома и направился прямиком на главную площадь города с оловянной плошкой и какими-то листьями на голове{30}. Там, растолкав записных дурачков, прорицателей и уличных ораторов, он вскочил на камень, с которого говорили глашатаи. Когда вокруг собрался народ — кто из любопытства, кто с перепугу, — Солон запел, вытренькивая ужасные звуки на лире и дико вращая глазами:
И затем в безумных, пародийно-изящных дактилях он призвал народ начать последний доблестный поход против Мегар, поход простых людей во главе с ним самим, полоумным, неумолимым Солоном. После победы — как не преминул он намекнуть — для народа настанут совершенно новые времена. Он торжественно поклялся, что в нем пребывает дух Аполлона. Стихотворение было длинным и по-своему блистательным — в Афинах давно уже не слыхивали ничего подобного. Написанное в шутливом тоне, оно вместе с тем было вполне серьезным. При всей своей образованности и всегдашнем подтрунивании над самим собой Солон был преисполнен какого-то по-детски наивного, купеческого патриотизма, от которого нельзя было насмешливо отмахнуться. Когда он говорил о «долге гражданина по отношению к своей стране», это отнюдь не казалось пустой банальностью: произносимые Солоном, эти слова заставляли вспомнить и о кованых сундуках купцов, и о знаменитой безупречной честности афинских торговцев старого закала. В устах Солона они звучали как свежая метафора, говорящая больше — по крайней мере, для простого люда, — чем по-гомеровски сладкозвучные речи Филомброта. Одни тут же согласились присоединиться к Солону в буйном порыве праздничного веселья, другие — потому что верили: бог или, во всяком случае, истина действительно обитали в нем. (Это может показаться странным, но мы в Афинах отнюдь не придерживаемся того мнения, что боги непременно должны быть строги и угрюмы. Мы глубоко и искренне поражаемся всему, что кажется нам истинным, и все, что придает далеким горам красоту и надежду, мы приписываем богам.) Солон привлек на свою сторону изрядное число людей, немало собрали также Писистрат и другие вожди с помощью трезвых увещеваний или подкупа.
По истечении испрошенного Солоном недельного срока правители города снова встретились с ним в доме Филомброта. Солон опять опоздал и на сей раз прибыл на носилках, которые несли четыре раба. Он явно не спал всю неделю; сомневаюсь, что он ел. Выглядел он ужасно. Правители молчали, но было видно, что они обеспокоены. И этот больной, изнуренный человек, который едва мог пошевелить руками, должен повести греков к победе! Они, однако, ждали, что скажет он сам. Солон рассказал им о своем плане, и я в тот же день поступил в его войско. Я наблюдал за Филомбротом в тот момент, когда Солон с пространными отступлениями излагал свой план. Старик искоса глядел на Солона в полном недоумении. Он понимал, что замысел Солона может удаться, но я-то знал, что сам он предпочел бы умереть, но не допустить того, чтобы прекрасные Афины были подобным образом обесчещены. При голосовании Филомброт воздержался и затем удалился, не произнеся ни слова.