Изменить стиль страницы

(136) Наконец, чтобы моя речь закончилась, чтобы я перестал говорить раньше, чем вы перестанете столь внимательно меня слушать, я закончу свою мысль об оптиматах и их руководителях, а также и о защитниках государства; тех из вас, юноши, которые принадлежат к знати, я призову подражать вашим предкам, а тем из вас, которые своим дарованием и доблестью могут достигнуть знатности, посоветую избрать деятельность, при которой многие новые люди[1784] снискали высшие почести и славу. (137) Поверьте мне, вот единственный путь славы, достоинства и почета — быть прославляемым и почитаемым честными и мудрыми мужами, хорошо одаренными от природы, знать государственное устройство, мудрейшим образом установленное нашими предками, которые, не стерпев власти царей, избрали должностных лиц с годичными полномочиями — с тем, чтобы навсегда поставить во главе государства совет в лице сената, но чтобы члены этого совета избирались всем народом[1785] и чтобы доступ в это высшее сословие был открыт для всех деятельных и доблестных граждан. Сенат они поставили стражем, хранителем, защитником государства; должностным лицам они повелели руководствоваться авторитетом этого сословия и быть как бы слугами этого высшего совета; более того, они повелели, чтобы сам сенат укреплял высокое положение ближайших к нему сословий, оберегал свободу и благоденствие плебса и способствовал и тому и другому.

(LXVI, 138) Люди, защищающие это по мере своих сил, — оптиматы, к какому бы сословию они ни принадлежали, а те, которые более всего выносят на своих плечах бремя таких больших обязанностей и государственных дел, всегда считались первыми среди оптиматов, руководителями и охранителями государства. Как я уже говорил, я признаю́, что у таких людей есть много противников, недругов, завистников, на их пути много опасностей, они терпят много несправедливостей и им приходится выносить и брать на себя много трудов. Но вся речь моя посвящена доблести, а не праздности, достоинству, а не наслаждению и обращена к тем, кто считает себя рожденным для отечества, для сограждан, для заслуг и славы, а не для дремоты, пиров и развлечений; ибо если кто-нибудь стремится к наслаждениям и поддался приманкам пороков и соблазнам страстей, то пусть он откажется от почестей, пусть не приступает к государственной деятельности, пусть удовлетворится тем, что ему можно наслаждаться покоем благодаря трудам храбрых мужей. (139) Но тот, кто добивается признания у честных людей, которое одно и может по справедливости называться славой, должен добиваться покоя и наслаждений для других, а не для себя. Такому человеку приходится упорно трудиться ради общего блага, навлекать на себя вражду, ради государства не раз испытывать бури, сражаться с множеством преступных, бесчестных людей, иногда даже и с людьми могущественными. Об этом мы слыхали из рассказов о замыслах и поступках прославленных мужей, это мы усвоили, об этом мы читали. Но мы не видим, чтобы были прославлены люди, когда-либо поднявшие народ на мятеж, или люди, ослепившие умы неискушенных граждан посредством подкупа, или люди, возбудившие ненависть к мужам храбрым и славным, с большими заслугами перед государством. Ничтожными людьми всегда считали их наши соотечественники, дерзкими, дурными и зловредными гражданами. Но те, кто подавлял их натиск и попытки, те, кто своим авторитетом, честностью, непоколебимостью, величием духа противился замыслам наглецов, — они-то всегда и считались людьми строгих правил, первенствующими, руководителями, создателями всего этого великолепия и нашей державы.

(LXVII, 140) А для того, чтобы никто не боялся вступить на этот жизненный путь, опасаясь несчастья, постигшего меня, а также и некоторых других людей, я скажу, что из наших граждан только один муж с огромными заслугами перед государством, которого я, впрочем, могу назвать, — Луций Опимий, умер недостойной его смертью; памятник его, известный каждому, находится на форуме, его всеми забытая гробница — на побережье близ Диррахия. Хотя он из-за гибели Гая Гракха и навлек на себя жгучую ненависть, подлинный римский народ оправдал даже его; этого выдающегося гражданина погубил, так сказать, иной вихрь — вихрь пристрастного суда[1786]. Другие же, после того как на них обрушилась с внезапной силой буря народного гнева, все же либо были, волею самого народа[1787], восстановлены в правах и возвращены из изгнания, либо прожили свою жизнь вполне благополучно, не подвергаясь нападкам. Но тех, кто пренебрег мудростью сената, авторитетом честных людей, установлениями предков, кто захотел быть угодным неискушенной или возбужденной толпе, государство почти всех покарало либо быстрой смертью, либо позорным изгнанием. (141) И если даже у афинян, греков, уступающих нашим соотечественникам в силе духа, не было недостатка в людях, готовых защищать дело государства от безрассудства народа, — хотя всех, кто так поступал, постигало изгнание из государства; если Фемистокла, спасителя отечества, не отпугнуло от защиты государства ни несчастье, постигшее Мильтиада, незадолго до того спасшего государство, ни изгнание Аристида, по преданию, справедливейшего из всех людей; если впоследствии самые выдающиеся мужи того же государства — называть их по именам нет необходимости, — имея перед глазами столько примеров, когда народ проявлял гнев или легкомыслие, все же государство свое защищали, то что же должны делать мы, родившиеся в государстве, где, кажется мне, и зародились сила и величие духа, мы, шествующие по пути такой великой славы, что все человеческое должно казаться нам незначительным, мы, взявшие на себя защиту государства, столь великого, что, защищая его, погибнуть — более желанный удел, чем, на него нападая, захватить власть?[1788]

(LXVIII, 142) Имена ранее названных мной греков, несправедливо осужденных и изгнанных их согражданами, ныне все же — так как у них были большие заслуги перед их городскими общинами — высоко прославлены не только в Греции, но и у нас, и в других странах. Между тем как имена тех, кто их унизил, остались бесславны; несчастье, постигшее первых, все ставят выше владычества вторых. Кто из карфагенян превзошел Ганнибала мудростью, доблестью и подвигами? Ведь он один не на жизнь, а на смерть боролся за владычество и славу со столькими нашими императорами в течение стольких лет. И сограждане изгнали его из государства[1789], а у нас, мы видим, он, враг наш, прославлен в писаниях и в памяти. (143) Поэтому будем подражать нашим Брутам, Камиллам, Агалам, Дециям, Куриям, Фабрициям, Максимам, Сципионам, Лентулам, Эмилиям, бесчисленному множеству других людей, укрепивших наше государство; их я по праву отношу к сонму и числу бессмертных богов[1790]. Будем любить отчизну, повиноваться сенату, радеть о честных людях; выгодами нынешнего дня пренебрежем, грядущей славе послужим; наилучшим для нас пусть будет то, что будет справедливейшим; будем надеяться на то, чего мы хотим, но то, что случится, перенесем; наконец, будем помнить, что тело храбрых мужей и великих людей смертно, а их побуждения и слава их доблести вечны, и — видя, что вера в это освящена примером божественного Геркулеса, чья доблестная жизнь удостоилась бессмертия, после того как его тела погибло в пламени[1791], — будем верить, что те, кто своими решениями или трудами либо возвеличил, либо защитил, либо спас это столь обширное государство, не менее достойны бессмертной славы.

(LXIX, 144) Но когда я говорил о достоинстве и славе храбрейших и виднейших граждан, судьи, и намеревался сказать еще больше, я внезапно, во время своей речи, взглянул на этих вот людей[1792] и остановился. Публия Сестия, защитника, бойца, охранителя моих гражданских прав, вашего авторитета и блага государства, я вижу обвиняемым; вижу, как его сын, еще носящий претексту, смотрит на меня глазами, полными слез; Тита Милона, борца за вашу свободу, стража моих гражданских прав, опору поверженного государства, усмирителя внутреннего разбоя, карателя за ежедневные убийства, защитника храмов и жилищ, оплот Курии, я вижу обвиняемым и в траурной одежде; Публия Лентула, чьего отца я считаю богом и покровителем нашей судьбы и нашего имени, — моего, брата моего и наших детей — я вижу в этом жалком траурном одеянии; человека, которому один и тот же минувший год принес тогу мужа по решению отца, тогу-претексту по решению народа, я вижу в нынешнем году одетым в эту темную тогу и умоляющим об избавлении своего храбрейшего отца и прославленного гражданина от последствий неожиданной, жестокой и несправедливейшей рогации[1793]. (145) И я один виной, что столь многочисленные и столь выдающиеся граждане надели эти траурные одежды и предались этой печали, этому горю, так как меня они защищали, так как о моем несчастье и бедствии они скорбели, так как меня возвратили они плакавшему по мне отечеству, уступив требованиям сената, просьбам Италии, вашим общим мольбам. В чем же мое столь тяжкое преступление? Какой проступок совершил я в тот день, когда сообщил вам показания, письма, признания, касавшиеся всеобщей гибели[1794], когда я повиновался вам?[1795] Но если любовь к отечеству преступна, то я уже перенес достаточно наказаний: был разрушен мой дом, имущество разорено; со мной разлучили моих детей, была схвачена моя жена; лучший из братьев, человек необычайно преданный, полный исключительной любви ко мне, в глубоком трауре бросался к ногам моих злейших недругов; сам я, прогнанный от алтарей, очагов, богов-пенатов, разлученный с родными, был вдали от отечества, которое — скажу очень осторожно — я, во всяком случае, любил. Я испытал жестокость недругов, предательство ненадежных людей, был обманут завистниками. (146) Если этого недостаточно — так как все это как будто искуплено моим возвращением из изгнания, — то для меня, судьи, гораздо лучше, да, гораздо лучше снова испытать ту же печальную участь, чем навлечь столь тяжкое несчастье на своих защитников и спасителей. Смогу ли я находиться в этом городе после изгнания этих вот людей, которые вернули меня в этот город? Нет, я не останусь здесь, не смогу остаться, судьи! И этому вот мальчику, чьи слезы свидетельствуют о его сыновней любви, никогда не придется увидеть меня самого невредимым, если он из-за меня лишится отца; ведь всякий раз как он увидит меня, он вздохнет и скажет, что перед ним человек, погубивший его самого и его отца. Нет, я разделю с ним любую участь, какова бы она ни оказалась, и никакая судьба никогда не разлучит меня с теми людьми, которых вы видите носящими траур из-за меня, а те народы, которым сенат меня поручил, которым он за меня выразил благодарность, не увидят Публия Сестия изгнанным из-за меня и без меня.

вернуться

1784

«Новым человеком» был сам Цицерон. См. прим. 83 к речи 3.

вернуться

1785

В сенат вступали по окончании магистратуры лица, избиравшиеся комициями. Составлением списка сенаторов ведали цензоры.

вернуться

1786

Консул 121 г. Луций Опимий восстановил в память подавления движения Гая Гракха храм Согласия на форуме и построил басилику (см. прим. 9 к речи 3). В 120 г. Опимий, обвиненный в том, что он заключил в тюрьму римских граждан, не осужденных судом, был оправдан. В 110 г. был осужден за получение взятки от Югурты. Умер в изгнании в Диррахии. См. Цицерон, «Брут», § 128; Саллюстий, «Югурта», 16.

вернуться

1787

Ср. речь 17, § 86 сл.

вернуться

1788

Ср. письмо Fam., I, 9, 7 (CLIX).

вернуться

1789

См. Ливий, XXXIII, 47.

вернуться

1790

Ср. Цицерон, «О государстве», VI, XIII (III), 13.

вернуться

1791

По мифу, в подземном царстве пребывал лишь образ Геракла; его душа вознеслась на Олимп.

вернуться

1792

Обвиняемый, его родные и друзья.

вернуться

1793

Сын консула 57 г. Публия Лентула Спинтера надел тогу взрослого и был избран в коллегию авгуров, что позволило ему носить претексту. Консул Лентул провел закон, поручавший будущему проконсулу Киликии, т. е. ему самому, восстановить Птолемея Авлета на престоле. В 56 г. трибун Гай Катон внес законопроект о лишении Лентула проконсульства. См. письмо Q. fr., II, 3, 1 (CII).

вернуться

1794

3 декабря 63 г., когда Цицерон сообщил народу об уликах против Катилины, добытых им (речь 11).

вернуться

1795

Цицерон обращается к декурии сенаторов.