При звуках рыклинского голоса Селифон помутнел лицом. Злоба, мучившая его весь день, вспыхнула с новой силой. Адуев отвернулся к стене и зажал ладонями уши, но слова Рыклина все же доходили до его слуха.

«Ты для них в плечах широк… Коллектив нужен для тлей, для Зотеек… — вспомнил Селифон слова Егора Егорыча. — И он у нас заведует конным двором! Кто додумался до этого?» — Адуева начала бить дрожь.

— Поскольку, товарищи, я люблю думать, то вот еще год тому назад до чего я додумался, — раскроюсь вам в душевно-откровенной самокритике… В основании жизни, думал я, лежит миллион страданьев и обоюдных жестокостей. И прожить без этих жестокостей и страданьев, как рыбе без воды, человеку без воздуха, нельзя. И вот лежал я однажды на покосе над всем известной вам речкой Крутишкой…

— А ты к лошадям ближе, — прервала Погонышиха.

— Я поверну, Матрена Митревна. Конкретно поверну, — ответил Погонышихе Егор Егорыч. — Лежу, значит, и не перестаю думать над фактичностью жизненной жестокости, и вот вижу: небольшой этакий паучок накрутил над самой водой, в прогалине осоки, паутину и поймал в нее муху… Как загудёт несчастная мушонка, забьется, а он — уж вот он. Ах ты, думаю, тварь серая! Но не успел он дела своего преступного докончить, откуда ни возьмись — утенок, желтенький еще этакий катышок. Приподнял он вот этак головеночку, ротишко раскрыл (Егор Егорыч представил, как делал это утенок) и склюнул паучка вместе с мухой. Отряхнулся утенок, гузкой покрутил, и вынесло его в это время струей из осоки на чистинку. А сверху на него камнем упал ястреб. Вот где она, практичность-то жизненная! И вот думал: какое уж там равенство, раз кони и те неодинаковы бывают… А теперь, как увидел я, что только пролетарьят во всем мире высшую справедливость жизни чинит, то я на данном затруднительном по конной части этапе в колхозе, происшедшем из-за взаимного недогляда и общей беды, предлагаю следующее.

Егор Егорыч торжественно загнул полу зипуна. Колхозники вытянули шеи. В правой руке Рыклина оказалась толстая пачка засаленных трехрублевок. Левой он поднял шапку и с силой кинул в нее деньги.

— Триста целковых жертвую на возмещение конных убытков, на покупку у единоличного зажиточного сектора новых вместо упавших. И впредь такую твердую систему ввести: не уберег колхоз коней — плати! И вызываю всех присутствующих последовать моему примеру.

Егор Егорыч обвел собрание победным взглядом. Несколько человек в заднем ряду хлопнули в ладоши, но их не поддержали.

В наступившей тишине с грохотом упала скамья. Ни-до этого, ни после черновушанцы не видели таким страшным Селифона Адуева. На побледневшем, как платок, лице его выступили вишневые пятна. Почерневшие губы тряслись, крылья ноздрей раздувались, глаза метали искры, как у вставшего на дыбы медведя.

«Удар!.. В спину!..»

В горячей голове Селифона было столько мыслей, родившихся в самую последнюю минуту, столько ненависти к Рыклину, что он не говорил, а выкрикивал фразу за фразой, словно всаживал нож в грудь схваченного им наконец врага.

— На конном дворе у нас колхозная смерть!.. А он деньгами глаза отводит!.. А кто всей республике возместит конные убытки? А новых купим, снова угробим — снова сбор? Да ведь это же кулацкая распродажа колхозов!..

Селифон шагнул к пятившемуся от него в толпу Рыклину, схватил его за воротник зипуна и повернул к двери. Егор Егорыч замахал руками и закричал:

— Товарищ председатель!.. Товарищ!..

Но Селифон тащил Егора Егорыча мимо расступившихся черновушан. Рыклин искал сочувствия на лицах мужиков, но они, избегая его взгляда, смотрели в пол. Матрена Погонышиха широко раскрыла дверь. Рыклин перестал сопротивляться и уже покорно переставлял ноги.

Бледный, то с пропадающими, то с вновь выступающими пятнами на лице, Селифон вернулся к столу и сел. Вздувшиеся багровые жилы на его висках заметно пульсировали.

Молчание нарушила Матрена:

— Как ты на него, Селифон Абакумыч… Я думала, что у него от страху душонка через нос выскочит…

Мужики засмеялись так дружно, что четвертушка бумаги — «повестка дня» — взлетела со стола и, ныряя в воздухе, как голубок, упала к ногам Рахимжана.

— «Жертвуйте»… все равно что на построение храма…

— Вот тебе и конкретный ястреб в основании жизни… — ввернул сторож дедка Мемнон.

Прерванное было заседание возобновилось. Всех коней разбили на группы «средних» и «слабых». «Средних» разделили между двумя бригадами, под строгую ответственность не только бригадиров: в первой — Селифона Адуева, во второй — Ивана Лебедева, но и внутри бригад каждого коня прикрепили к хозяйственному, заботливому колхознику. К слабым, прямо сказать — почти безнадежным, лошадям главным конюхом единогласно «избрали Рахимжана и выделили ему двух помощников-комсомольцев — Ивана Прокудкина и Трефила Петухова. Овес и рожь решили перемолоть для мешанки и кормить коней только запаркой.

13

Вениамин Татуров вернулся лишь в апреле. Райком задержал его в Светлом ключе в помощь организующемуся там большому мараловодческому совхозу.

Работал Татуров в глубине гор, еще в большей глуши, чем Черновушка. О последних событиях в стране он слышал, но и десятой доли не представлял себе из того, что произошло в родном его колхозе.

Возница, светлоключанский кержачонок лет тринадцати, рассказал Татурову:

— «Горные орлы» развалимшись. Справные мужики из колхозу разбежамшись. Кони которы передохли, которы сдохнут не сегодня-завтра…

Подстриженный по-раскольничьи в скобку, обветревший быстроглазый паренек, польщенный тем, что его слушают, болтал всю дорогу.

Татуров молчал. Сани по разбитой дороге кидало из стороны в сторону. Когда стали подниматься на последнюю гору, Вениамин не выдержал:

— Так, говоришь, пострадал колхоз-то?

— То есть голый, без перушка, ваш орел, вот лопни мои глазыньки! Хлеб изопрел в кладях, в промысел не ходили, скот обезножил. Сказывают, которые и остались артельщики, так девятую онучу дожевывают…

Конь едва-едва переставлял ноги по раскисшей дороге.

Вениамин Ильич сидел с раздутыми, побелевшими ноздрями, но ни одним движением не выдал своего волнения. Только лютой ненавистью возненавидел он каурого мохноногого мерина с его тупым коротким шагом.

В дом свой Вениамин Ильич не зашел. Выскочившей на улицу Аграфене с несвойственным ему холодком в голосе сказал:

— Занеси чемодан. Да накорми досыта ямщичонка, а то он сказывает, что вы тут девятую онучу дожевываете, — Татуров криво улыбнулся и пошел в правление колхоза.

По тому, как встретились, как на самые глаза была надвинута у него фуражка и как из-под бровей сверкнули на нее белки глаз, Аграфена поняла, что Вениамин от кого-то узнал о всех делах колхоза и теперь «кипит», но старается не выдать своего гнева.

В правление колхоза, однако, он пришел спокойным, как всегда. Поздоровался. Снял фуражку и шинель. Только пальцы чуть дрожали, когда вешал одежду на крючок.

За время командировки густые светлые волосы Татурова отросли и завивались на затылке и над ушами. Голова казалась больше, лоб шире…

Герасим Петухов начал было рассказывать об опаринском деле, но Татуров слушал рассеянно. Потом поднялся и сказал:

— Пойдем к лошадям…

На конюшне Рахимжан, комсомольцы и ветеринарный врач, приглашенный из черновушанского совхоза «Скотовод», промывали креолиновым раствором раны у искалеченных лошадей.

Казах увидел Татурова и, расплескивая жидкость, кинулся к нему:

— Ильиш! Ребятишка! Веньямин Ильиш приекал! Ой-пой-пой… Ильиш…

Татуров поздоровался со стариком и сказал:

— Ровно в десять часов вечера и сам и все конюха соберетесь у меня дома, — и пошел с конного двора.

Герасим Андреич тоже пошел за ним. Так они побывали в кузнице, на мельнице, в амбарах. Татуров все молчал. Аграфена долго ждала мужа домой обедать и, не дождавшись, побежала в правление.

Вениамин сидел у стола с Петуховым. Аграфена постояла у притолоки. По лицу мужа она поняла, что ей надо идти домой и топить баню: «Может, в бане поотойдет…»