От романтических, отлетевших в песенное прошлое партизанских годов по всему южному и северному Алтаю у Быкова были рассеяны дружки, участники героических походов. Хорошо помнили они кудрявого черноглазого Михалыча, не один раз вырывавшегося «из зубов» у белых.

После войны Быкова перебросили на партработу.

Годы изменили облик Михал Михалыча. Кудри поредели и завяли. Две глубокие морщины пролегли на пожелтевшем лбу. Но прежними остались большие черные глаза. И ясность решительного ума и веселье светились в них. Неизменной осталась и любовь к благословенному Алтаю.

— Живи я в другом месте — давно бы уже в земле лежал. Нет, с Алтая меня не выломишь, — говорил Быков.

Селифон Абакумыч пришел к секретарю райкома ровно в девять. Деревянный особнячок в три комнаты с кухней был рядом со зданием райкома. На звонок Адуева в передней вместе с Быковым появились два кудрявых черноглазых «бычонка», как называл их Михал Михалыч. Старшему было лет восемь. Трехлетний Ваня, в большой фуражке и роговых очках отца, сидел у секретаря на плече и болтал ножонками, обутыми в крошечные желтые сапожки.

— Смотрите, быченята, на дядю-раскольника Селифона Великого, — смеясь, сказал сыновьям Быков.

Опустив Ваню на пол, он повел Адуева в глубину дома.

В столовой навстречу Адуеву поднялась немолодая пышноволосая, голубоглазая, хорошо сохранившаяся женщина с грудным младенцем на руках.

— Это тот самый Селифон Абакумыч, о котором я говорил с Зурниным, — сказал Быков жене. — А это моя Дарья Прокопьевна, учителка и мать трех «быченят».

Адуев поздоровался. По тому, как супруги переглянулись, как в глазах их промелькнули еле уловимые искорки, Адуев понял, что они живут душа в душу. И у него, все время болезненно ощущавшего свое одиночество, сжалось сердце. Но в следующую минуту ему стало сразу и легко и тепло в этом уютном, обжитом доме, словно он вернулся сюда после долгой разлуки.

— Ты нам, Дарья Прокопьевна, потом ужинишка, полегче, повегетарианистее… Чего-нибудь этакого, вроде не любимых сибиряками пельменей! И боже тебя упаси, ежели еще с рюмкой твоей настойки… — Быков, озорно прищурившись, посмотрел на жену.

Дарья Прокопьевна большими, ловкими, белыми руками положила ребенка в плетеную качалку и неспешной, валкой походкой полнеющей женщины пошла на кухню.

Быков ввел Адуева в кабинет, заставленный шкафами с книгами, и, осторожно выставив из комнаты ворвавшегося за ними сынишку, легонько закрыл дверь.

— Недавно вернулся из больницы, да и дома редко видят они меня. Зато когда случится, вот и вешаются… — Михал Михалыч подвинул Селифону стул.

Быков был без пиджака, в серой косоворотке, подпоясанной солдатским ремнем. В домашней обстановке секретарь райкома показался Адуеву еще проще, дружественнее. Казалось, не было такого вопроса, о котором нельзя было бы поговорить с ним. Адуев все смотрел на корешки книг. Быков смотрел на Селифона. Но секретарь пригласил его к себе не только ради книг: ему хотелось еще раз «поговорить по душам» с Адуевым.

— Ну, как-то прижился там ваш спортсмен? — глядя в глаза Селифону, спросил Быков о Вениамине Татурове.

— О-о! — Селифон только хотел было рассказывать о Татурове, но уже по вскрику Быков понял все и перебил гостя:

— Люблю я этаких, нацеленных в одну точку: на полдороге такие не останавливаются. «Во всем, говорит, хочу ломать раскольничью старину. Хочу заставить деревенскую молодежь полюбить спорт. Искусство владеть всеми мышцами своего тела, говорит, приходит тогда, когда организм человека развит всесторонне…» Поэт, прямо поэт физической культуры!

Быков говорил о Вениамине и одновременно думал об Адуеве. И это чувствовал Селифон.

— С час вот так же просидел у меня Вениамин Ильич на этом стуле. Потом Дарья Прокопьевна ужином нас угостила. Поговорил я с ним: содержательный человек. Не скрою, и твое пристрастие к учебе обрадовало меня. Дам я тебе, Селифон Абакумыч, Ленина, Горького. Читай. Знаю, что и понравятся и одолеешь. Был у меня случай в детстве, на всю жизнь запомнился, — Быков как-то встряхнулся вдруг. Глаза его чуть приметно сузились, точно он старался сквозь дымку лет рассмотреть далекое.:— Купался я со старшими братьями на реке и бросился за ними плыть на другой берег. Сильно этот другой берег манил меня. Валялись там братья на горячем песке, кувыркались. Плавал же я тогда чуть-чуть получше топора. Переплыли они, а я кое-как дошлепал до средины и выбился из сил. И вот старший балбес кричит мне с берега: «Куда ты, Мишка? Утонешь! Утонешь, мозглячина!» Ослабел я, начал уже пузыри пускать, вот-вот захлебнусь — и на дно. Тогда другой, годами помоложе, а поумнее: «Молодец, Мишенька! А ну, держись! Ну, еще! Близехонько, выплывешь!» И сам ко мне навстречу. Услышал я его, и откуда у меня силенки взялись — перегреб реку. Не ободри — пошел бы ко дну.

Михал Михалыч подвинулся к Адуеву вплотную и внимательно посмотрел на него.

— И это первый наш партийный долг: вовремя поддержать человека. Запомни это твердо.

Вскоре говорил уже не Быков, а Селифон Адуев, а Михал Михалыч внимательно смотрел ему в лицо и слушал.

— Насчет поддержки человека — это вы очень хорошо сказали, Михал Михалыч. Скажем, был у нас такой человек — вор Курносенок. А какой талант пропадал в нем! И увидел его душу один Дмитрий Седов, и поддержал, а все мы были слепы. И правильно вы также сказали насчет партийной учебы: к большой цели должен себя готовить каждый советский человек. И верить должен в свои силы…

Селифон Адуев чувствовал эти силы в своей душе, они, казалось, прибывали зримо.

Было уже заполночь, когда с двумя связками книг подмышкой Селифон ушел от Быковых.

9

Несмотря на все «хозяйственные мероприятия» Опарина, на хлопоты замучившегося председателя Фомы Недовиткова, коммуна распадалась.

Голосили растаскиваемые с птичника куры, снова мычали на родных дворах коровы.

В начале марта в один из таких дней на спуске с Большого Теремка в деревню, по пробитой наконец в в снегах дороге, черновушане увидели необычно длинный обоз. Остроглазые ребятишки насчитали более сорока подвод. Воза были гружены чем-то громоздким и тяжелым. Много людей, сопровождавших обоз, осторожно спускали, очевидно, очень ценный груз от одного крутого поворота дороги до другого.

На последнем, перед самым въездом в деревню, измученные опасным, раскатистым спуском люди остановили лошадей и собрались группой отдохнуть. В одном из стоящих черновушане узнали Селифона Адуева.

— И дедка Станислав, и Ваньша Лебедев, и Матрена…

— А сколько чужих!..

— Кузьма! Кузьма-безручка! Вон где и он оказался…

Из сельсовета на околицу прибежал уполномоченный. Он тоже узнал Селифона и Матрену.

— Ой, чую, обстригут нашему дураку усы! — пророчески сказал Лупан Федулов.

Окружающие заметили, как у Опарина побелели щеки, и от удивления «усы полезли к бровям».

Вместе с возвращающимися горноорловцами с этим первым обозом прибыла в Черновушку первая партия техников, трактористов, механиков, возглавляемая широколицым латышом — директором будущего животноводческого совхоза «Скотовод».

Первые партии необходимых сельскохозяйственных машин, оборудования, приборов для дорожных подготовительных работ помогли им доставить в Черновушку находившиеся в районе горноорловцы.

Пока усталые лошади, поводя мокрыми от пота боками, отдыхали, Адуев разговаривал с директором Андреем Антоновичем.

Повернувшись к заснеженной долине и увалам, Селифон махнул рукой и сказал:

— Я так думаю, Андрей Антоныч, что другого такого места в мире лучше не отыскать. Книжек ворох дал мне Михал Михалыч. Заинтересовало меня животноводство в крупных хозяйствах за границей. А мы не то еще создадим! Видали наш необъятный золотой Алтай! Травостои у нас в рост лошади. А густы! Водопои в каждом логу, и вода — хрусталь. В летнюю жарынь на горах ни мошки, ни комара. Захудалого конишка после пахоты на белки выпусти — к осени в шкуру не умещается. А как ударят после первых угревов кашки да визили! И цветут они цвет за цветом, все лето дыши — не надышишься…