— Позвать секретаря ячейки и председателя сельсовета! — крикнул Опарин, барабаня пальцами по стеклу.

«Никакого принуждения, одни разъяснения…» В инструкции — одно, а в письме — другое!.. Что за басня? Ну ладно, разъясним…»

Однако сомнения, закравшиеся в душу, не давали покоя. «Поосторожнее все-таки, Иван Семеныч…»

В комнату вошел Герасим Андреич. Уполномоченный еще сильнее забарабанил в стекло.

— Звал, товарищ Опарин?

Иван Семеныч не отозвался. Герасим Андреич повернулся, но Опарин тоже повернулся.

— Звал! — уполномоченный задумчиво смотрел в окно.

— Мы что же, Иван Семеныч, в кошки-мышки играть друг с другом, видно, будем, — теряя спокойствие, заговорил Петухов.

Уполномоченный сорвался со стула и закричал:

— Это вы с советской властью в мышки-кошки играете!

Опарин чувствовал, что в совете стало вдруг тихо, что за стеной его слушают мужики, и не снизил голоса.

— Это вы в расчете на преступный самотек всех черновушан тянете в кулацко-анархистское болото. Ваши черепашьи настроения — подкулацкие настроения… Они… — Иван Семеныч приблизился вплотную к Петухову, — они… за них товарищ Кузьмин спросит. Спросит и подтянет к Исусу…

Лицо Петухова начало бледнеть. Он хорошо помнил споры с Дмитрием Седовым и даже подлинные свои слова: «Не уговаривать, не разъяснять, а ждать, когда единоличник сам поймет, увидит выгодность и придет в колхоз».

— Да, товарищ уполномоченный, я же свою прошлую ошибку насчет того, чтобы ждать, признаю и я не против этого… — Герасим Андреич был растерян, подавлен.

Но Опарин закричал:

— Всей собственной практикой я доказал тебе, что такое…

Петухов уже не мог сдержаться и, перебивая, тоже закричал:

— Замытарил, застращал ты нас, товарищ уполномоченный!

— Хватит! — Опарин так ударил кулаком по столу, что подпрыгнула чернильница. — Скажи Рожкову, чтоб по этому списку через каждые четверть часа вызывал ко мне для разъяснения упорствующих единоличников… Я им разъясню, что козел не овца. И чем у него шерстка пахнет…

Егор Егорыч попросил Опарина дать ему список самых упорных черновушан, могущих сорвать «стопроцентную коммуну».

За опаринскую идею организации коммуны вместо артели обеими руками ухватился Рыклин:

— Как есть и будет она первой показательно-образцовой во всем нашем районе постольку, поскольку мне известно, других подобных у нас нет.

Вечером Рыклин принес Ивану Семенычу от упорствующих заявления о вступлении в коммуну.

Текст всех заявлений был один и тот же:

«Осознав свои заблуждения, на основании подробного и досконально-политического разъяснения уполномоченного тов. Опарина, вступаем смелой ногой в коммуну со всеми нижепроистекающими выводами».

Опарин бережно свернул заявления и положил в портфель.

— Я так мыслю… — сказал Иван Семеныч, — мыслю я так, Егор Егорыч, — повторил он, — насчет сегодняшнего главнорешающего момента, что председателем я выдвину тебя…

— А вот я и напротив выскажусь, Иван Семеныч. Первое — по причине прирожденной моей скромности и незаметности. Второе — как вы там ни вертите, а я все-таки середняк. Выдвинуть же в председатели собрания, по политическим соображениям, нужно или Фому Недовиткова, или же Малафеева Кузьму — однорукого инвалида, партийца, бедняка и так далее.

Уполномоченный согласился.

Опарин написал Кузьмину письмо.

«С тех пор как я приехал к месту работы и разъяснил, как вы и наставляли меня, каждому домохозяину преимущественную выгодность коммуны перед колхозом, поднялся у всех невиданный прилив бодрости. Крестьянин, буквально в смысле слова, ходко потек навстречу вашим директивам…»

6

Марина вошла в кабинет Обуховой и села в угол. У Марфы Даниловны, как всегда, было людно. Во время разговоров с делегатками текстильной фабрики Обухова вскидывала глаза на Марину. Видно было, что подруга была чем-то взволнована. Не переставая, она крутила свернутую в трубку газету.

Обухова перевела взгляд на часы: рабочий день кончался.

«Не в типографии ли чего вышло у ней?..»

Марфа Даниловна проводила делегаток и повернулась к подруге:

— Ну?

Марина протянула газету.

— Селифон… — губы ее дрогнули.

Марфа Даниловна отыскала заметку. Читая, пропускала строчки.

— Так обливать грязью честных сельских активистов! Матрену Погонышеву — коммунистку тоже…

— Это же глупость и подлость!

— Отец пишет, у них полный развал. Я поеду туда сама, — Марина пошла из кабинета.

— Погоди!

В нетерпеливом повороте головы, в выражении глаз Марины застыло удивление.

— Почему — погоди? Да ведь ему нужна моя помощь…

— Но ты же говоришь — в колхозе у них полный развал. В таком случае одной твоей помощи будет мало.

— Отец писал, что Селифон — лучший бригадир в колхозе.

— Пойдем к Орефию! — предложила Обухова.

Женщины ворвались к Зурнину в тот момент, когда он разговаривал по телефону. Глаза его смотрели в пол. Левой рукой он раздумчиво потирал переносье. Обухова и Марина направились к нему.

Зурнин угрожающе замахал рукой и плотнее прижал к уху трубку.

— Громче! Прошу громче! — Зурнин продолжал задумчиво смотреть в пол.

Женщины остановились в напряженных позах.

Еще утром, просматривая местную газету, Орефий Лукич наткнулся на заметку о Черновушке. Он распорядился вызвать к телефону на пять часов выписавшегося из больницы секретаря райкома Быкова с подробными сведениями о кормовой базе будущего животноводческого совхоза в Черновушке. Заодно он хотел спросить Быкова и о газетной заметке.

«Успехи» уполномоченного райкома Опарина в деревне, хорошо известной ему отсталостью и фанатически-раскольничьим упорством, фамилии «саботажников» встревожили Зурнина. Весь этот день, что бы он ни делал, перед глазами вставал то плотник Станислав Матвеич, то Марина, то Дмитрий Седов, то сам он на пасеке, с топором в руках…

Отчетливо произнося каждое слово, Орефий Лукич заговорил в трубку телефона:

— Организовывать коммуну в условиях сегодняшней черновушанской действительности — это значит…

Зурнин помолчал. Марина и Обухова переглянулись.

— …довести идею коллективизации до абсурда… До абсурда, — еще более раздельно и громко повторил он слова, очевидно плохо расслышанные далеким собеседником. — Это значит развалить с таким трудом созданное, дискредитировать советскую власть. — Зурнин опять остановился на мгновение.

Но теперь, очевидно, снова заговорил «тот», и Орефий Лукич поднял глаза.

Неизвестно, услышанное ли им обрадовало его или он обрадовался женщинам, но Зурнин молча взял со стола отводную трубку и протянул Марине.

Кровь отхлынула от ее лица, когда она услышала первые слова далекого, незнакомого голоса:

— …особенно этот «бывший уголовник», как пишет уполномоченный Опарин, Селифон Адуев. Ты его помнишь? — спрашивал невидимый собеседник.

— Да, — ответил Орефий Лукич.

Марина пристально смотрела на Зурнина. На помертвевшем ее лице жили только глаза.

— …Адуев рассказал мне всю свою жизнь и нелепую историю о мнимом убийстве алтайца. Какое досадное стечение обстоятельств! Какая ошибка суда! Какой это горячий и искренний человек! Что о нем, как о бригадире, говорят приехавшие сюда с жалобами на Опарина черновушанские коммунисты? Как ты смотришь на возможность восстановления Адуева в партии?

Орефий Лукич обратил внимание на лицо Марины: из глаз ее на залитые теперь жарким огнем щеки сбегали обильные слезы.

Зурнин молчал, как показалось ей, необычно долго. И заговорил, как снова показалось ей, строго, почти сурово.

— Михал Михалыч, ты, конечно, сам понимаешь, что дела такие по телефону не решаются, и мне смешно, что ты заговорил об этом, но если это действительно была ошибка суда, то я, безусловно, за то, чтоб ошибку исправить, — сказал наконец Зурнин. — Мысль о возможности восстановления его в партии одобряю… Но в одном ты ошибаешься: никакой Опарин не троцкист. Вздор! Я точно выверил сегодня — это просто дурак и карьерист. Мы виноваты, что такой балбес пролез в партию. А вот Кузьмин — это верно. Тут мы еще больше проморгали, надо честно признаться… Опарин был в его руках слепым орудием. И фашистского ублюдка этого… — резко, до дрожи, изменил вдруг голос Зурнин, и лицо его изменилось.