Погонышиха толкнула в бок Станислава Матвеича.

— Наново мужик родился. Опять большевиком почувствовал себя наш Селифон Абакумыч. Что значит подать надежду, возвратить правильного человека в партию!

Старик подвинулся к Адуеву. Его очень интересовал разговор Селифона с ученым-животноводом. «Обязательно напишу дочке…»

— Покосной площади, хотя бы взять Журавлихинскую долину и смежные с ней мягкогорья, на пять тысяч голов. А Крутихинская покать, а Бабья пазуха? Лесу на стройку — сколько хочешь. Но… — Адуев помолчал и чуть тише продолжил: — Бездорожье, Андрей Антоныч, сами убедились, что справедливо сказал Михал Михалыч: тринадцать месяцев в году — бездорожье! И потому край наш глухой, хоть по-волчьи вой… Вот если мы, да маралушинцы, да светлоключанцы, вместе с совхозом, в ряде мест, как опять же правильно сказал Михал Михалыч, разрубим горы, кинем мосты через речки, тогда масла, меду, мяса, маральего рога, пушнины, хлеба из одного нашего угла не вычерпаешь…

— Власть у большевиков в руках — значит дорога у нас в руках, — ответил Андрей Антоныч.

Когда кони и люди отдохнули, тяжелые воза спустили с последнего крутика, и обоз, скрипя и громыхая, въехал в деревню.

Уполномоченный подбежал к Селифону и протянул ему руку.

— С благополучным возвращеньицем, товарищ Адуев! Что-то новенького в районе?

Селифон не ответил Опарину и руки его не принял.

Погонышиха толкнула в бок Станислава Матвеича и, указывая глазами на Адуева, сказала:

— Характер-то у мужика! Как взглянет усачу в глаза, до самого нутра, видать, достал, а смолчал.

10

Это было первое, после восстановления Селифона, заседание партийной организации, в котором Адуев снова участвовал как член партии. И потому-то, может быть, оно и запечатлелось в его душе так необыкновенно сильно.

Похудевший за «опаринский» период, как после тяжелой болезни, Герасим Андреич указал на лозунг, висевший на стене, и прочел:

— «Партия — это боевая организация, которая не прекращает борьбы ни на один миг».

— Боевая! — повторил Герасим Андреич и, повысив голос, глядя прямо в глаза собравшихся, спросил: — А что получилось у нас? Что в первую голову натворил я, оставшись за Вениамина Ильича? Я испугался, растерялся, выронил из рук оружье сам и уговорил других сложить его перед головокружителем. Моя вина. Мне нечего говорить больше, — Петухов опустился на стул.

Побитое оспой лицо его, в кудрявой темно-русой бородке, было таким же, каким хорошо запомнил его Селифон Адуев много лет тому назад, в памятный вечер организации артели.

И потому, что Герасим не изворачивался, не сваливал ни на кого вину, чтоб как-нибудь выйти из воды сухим, коммунисты еще острее ощутили собственную ответственность за случившееся. Каждый из них почувствовал, что и сам он, так же как и Герасим Петухов, сложил оружие перед наглым карьеристом.

Сидели потупившись.

Прямота и резкость осторожного, расчетливого до мелочей в хозяйственных и, как всегда казалось Адуеву, немного ограниченного в политических делах Герасима Петухова радостно поразили Селифона.

— Правильно, правильно, Герасим… — беззвучно шептал Адуев.

Герасим Андреич снова поднялся.

— Ну что же вы, товарищи? Выходит, поступил я правильно? Выходит, за опаринский развал колхоза меня по головке погладить?..

Селифон встал так порывисто, что стул отлетел к стене.

Все облегченно вздохнули.

— Проще всего Герасиму Андреичу, как учили нас попы, принять весь грех на себя. Ну, а мы-то разве дети несмышленые?

Как всегда в волнении, к липу Адуева прилила горячая волна крови. Он спешил высказать налетевшие вихрем мысли и точно с горы катился.

— Мы-то где были, товарищи?

— Ну, ты-то и Матрена, положим, попробовали драться с головокружителем, дак он вас сразу же припугнул! — выкрикнул Петухов, но Селифон уже не слышал его слов.

— Отвечаем все! Партия нам доверила. И со всех спросит. Как можно было допустить, чтобы глупый, надо прямо сказать, пустой, как бубен, проходимец, которого товарищи Зурнин и Быков по одной его писульке в газету вон откуда рассмотрели, позволил запугать всех, развалить колхоз…

На лице Селифона то возникали, то пропадали белые пятна.

Коммунисты неотрывно смотрели на Адуева. По напряженным лицам он чувствовал, что сердца друзей бьются сейчас так же взволнованно, как и его сердце. Селифон перевел дух.

— Отчего так получилось у нас? Кого испугались?! Сколько раз и каких только увертливых врагов не бил товарищ Ленин на разных съездах! Я заглянул в книги и понял: народу нужно только правильно разъяснить линию партии, а там он любому черту поможет сшибить рога, какой бы бес ни был хитрый и увертливый. Кто сильнее народа? Но нужно разъяснить… А кто из нас, кроме Вениамина Ильича, мог разъяснить народу, кто такой Опарин? Ведь мы, дожившие до одна тысяча девятьсот тридцатого года, сами политически малограмотны, а некоторые даже и совсем неграмотны… — Адуев остановился и спросил: — Будут ли уважать нас черновушанцы, если мы скроем от них данную нашу ошибку? Нет! Пойдут ли за нами? Нет!

— Так, Селифон Абакумыч! Истинная твоя правда! Неграмотный — что слепой. Кто пойдет за слепцом… — не выдержала Матрена. — Обязательно учиться. Плыть да быть — учиться, — упрямо твердила она.

— Я сам ничего еще не знаю. Я еще только заглянул в книги и увидел, что богатству там нет счета. Только не надо пугаться трудностей, все можно преодолеть…

Селифон остановился, помолчал и уже утишенным голосом, постепенно овладевая собою, стал продолжать неожиданно бурно вскипевшую речь:

— Товарищи коммунисты! Был у меня один разговор с покойным Дмитрием Дмитричем. Незадолго до гибели, как-то поздно вечером, приходил он ко мне и уговаривал опомниться, вернуться в колхоз. Но я в горячей обиде тогда ничего ему не ответил, только не спал несколько ночей.

Христинья Седова подвинулась к Адуеву, стараясь не проронить ни одного слова о муже.

— Он рассказал мне, как учиться, понимать партийные книги. Послушайте!

«Самое главное — в крови своей огонь на международного буржуя распалить надо. Он из-за моря злобную свою пасть скалит. «Все равно, — шепчет, — не одолеть тебе, Митрий, всей марксовой премудрости. Знаю я, что в ней для тебя, бедняка, алмазы умственности. А вот попробуй-ка ты со своим образованием добраться до этих россыпей… Нет, нет и нет!» — «Так врешь-же, — говорю я, — подлая твоя душа! Достигну!..» И не поверишь, Селифон Абакумыч, я ее, иную твердую строчечку-то, по пять, по шесть раз подряд, до крови в зубах грызу, и понял! Все понял! Сначала сердцем, а потом и разумом. И как только ко мне сон подступит, я себе оскаленную рожу буржуя явственно представлю, зубами заскриплю. И тут уж, брат, всякую вялость, всякую трудность наступом беру. А снова трудность — я снова. Вспомните, подлецы, как голоручь били мы вас, как, разутые, раздетые, голодные и холодные, лупили вас на Дальнем Востоке, в Архангельске, в Крыму, на родном нашем Алтае. Да где только мы не били вас, трижды проклятых!»

Не забуду я этого разговора с Дмитрием Дмитричем. И теперь сам тоже, как трудность какую почувствую, вспоминаю его слова. И мы должны доказать, что и эту трудность партийной учебы одолеть можем.

Селифон Адуев чувствовал, что надо ободрить друзей.

— У нас, товарищи, Ленин. Каждая его статья — это же великая забота об нас, деревенских коммунистах. То же вот и сталинская статья «Головокружение от успехов». Все вы читали ее. Теперь читать ее всем колхозникам надо…

От непривычного напряжения Селифон страшно устал, вытер покрывшийся испариной лоб.

— Мы должны заражать других в работе. Без этого не вылезем из положения, в которое попали. Не вы-ы-лезем! — подчеркнул Адуев. — Должны действовать, — сказал мне Михал Михалыч. Сейчас мы — как в убродном нынешнем снегу. А кто же, кроме коммунистов, — должен пробиваться вперед в таком положении? Мы у всех на глазах. Я думаю, что после такой беды все мы теперь начнем работать за десятерых и учиться за десятерых. Все вы лучше меня понимаете, что значит пример беспартийным, без этого мы вперед и на воробишкин шаг не ступнем.