Изменить стиль страницы

— Принцип, достойный уважения, — проговорил Заремба, не глядя ему в глаза, но что-то в его голосе, должно быть, встревожило кастеляна, так как тот прибавил:

— Бог свидетель и честные люди, что я служу отчизне, как могу и как понимаю. Не считаю, однако, грехом заботиться при этом о будущем своего единственного сына.

Признания его становились все более и более откровенными. Север, не будучи в силах больше выслушивать его низменные излияния, прервал его почтительным тоном:

— Вы надолго в Гродно, дядя?

— Епископ Коссаковский слал почту за почтой, чтоб я поспел ко времени ратификации трактата с Россией. Потом приступят к обсуждению прусских дел и еще многих других. Наверно, придется мне тут оставаться до конца сейма.

— Вплоть до торжественной панихиды по светлейшей Речи Посполитой...

— Ерунду порешь! — рассердился пан кастелян. — Очень легко смеяться и критиковать. — Он завел золотые часы, усыпанные мелкими бриллиантами, и, смягчившись, обратился опять к Северу: — Присядь, а я похожу еще для лучшего пищеварения. Скажу тебе откровенно, мой мальчик: ты поступил умно и честно, покинув своих якобинских друзей. Я давно говорил твоему отцу: пусть только повоюет и собственными глазами увидит, сам тогда остепенится.

— Действительно, я набрался опыта и правильных взглядов на жизнь.

— Долго ты пробыл в Париже?

— Больше полугода.

— Ну и как тебе понравились эти хвалебные равенство, свобода и братство? Какого ты мнения об этом рае озверелой черни? Молчишь? Тебе стыдно сознаться в своем разочаровании? Я так и знал, что ты быстро отрезвеешь. Французские лекарства лучше лечат здоровых, чем больных. Устроили бойню из этой республики и всеобщее смертоубийство. Мне знакомы эти принципы, хорошо знакомы... На предыдущем сейме, как только я увидал эту «черную процессию» с декретом впереди, я сразу понял, что они пришли не прав добиваться, а захватить власть над нами. Я слышал, как они кричали: «Да здравствует король! Да здравствуют сословия!» Я не поддался ни высоким чувствам, ни внешней видимости. Сам ксендз-вице-канцлер Коллонтай, и Малаховский, и Вейсенгоф, и другие их защитники и покровители первыми сложили бы, как и в Париже, свои головы, а вслед за ними то же было бы и с остальными. А стоило бы потом еще подняться крестьянству, и от нас...

— Но, может быть, уцелела бы Речь Посполитая, — вставил шепотом Север.

— Речь Посполитая — это мы! — с жаром воскликнул кастелян. — Сдвинь краеугольный камень — и вся постройка рухнет, и останется лишь куча развалин. Ты видел, что творится во Франции? Якобинцы казнили короля, вырезали дворянство, упразднили церковь, уравняли все сословия и изгнали господа бога! А какое счастье от этого людям? То, что ссорятся теперь между собой и грызутся, как бешеные волки, из-за власти! Разве не так? Ты, может быть, будешь это отрицать?

— Я ничего не отрицаю, ничего, — ответил Север глухо.

— И посмотришь, чем окончится эта санкюлотская свадьба! Прусский король начал уже в Майнце учить уму-разуму своих якобинцев.

— Да, да, — поддакивал Север, весь дрожа от с трудом сдерживаемого волнения.

— Оставим это, однако, — решил вдруг кастелян. — Эти разговоры портят мне только кровь. Давай поговорим лучше о тебе. Я готов дать голову на отсечение, что твое прошение королю останется без последствий. Но я придумаю для тебя какое-нибудь доходное местечко. Положись на меня. Я говорил уже о тебе с епископом Коссаковским. Он как раз ищет человека, заслуживающего доверия и умеющего владеть пером. Голова у тебя толковая, образование ты получил хорошее, и при его посредстве ты сможешь выйти в люди. Пойдешь сегодня со мной к нему на прием. Если ты ему придешься по вкусу, так мне это будет тоже очень на руку. Потому что, видишь ли, хотя я с ним и в хороших отношениях, но мне хотелось бы знать со стороны, что там у него делается по секрету от меня. Епископ — умная голова. Немножко только чересчур горяч. С Сиверсом напрасно ссорится и слишком надеется на могущество Зубова. А кто ж не знает, что даже и самые могущественные фавориты, рано или поздно, приходят в конце концов в немилость. Скажу тебе по секрету: и этого вытесняет мало-помалу его брат родной, который сейчас находится как раз в Гродно. Так вот, фокус-то в том, чтобы не дать захватить себя врасплох непредвиденным случайностям, а знать наперед, чем в воздухе пахнет. Если ты только захочешь, твоя карьера будет расти вместе с моей. Время сейчас благоприятное для людей умных и предусмотрительных. После сейма возможно, что мне удастся попасть в члены Постоянного совета. А если я окажусь в совете, то и для тебя там должна будет найтись какая-нибудь работишка. «Общими силами», по поговорке римлян, — намотай себе это на ус, мой мальчик, — и ты скоро добьешься карьеры и положения. Посмотри, как быстро возвысились Коссаковские! А Ожаровские! А что такое Анквич! Какое видное место занял Миончинский! А Залуский? А о ком, как не о всемилостивейше властвующем над нами короле, ходят стишки:

Дивны дела твои, великий зиждитель:

Сынок — король, отец — сенатор,

А дед — волостной предводитель.

Почему же не могут попасть на самые высшие должности Гурские и Зарембы? Можешь ли ты сказать что-нибудь против? Надо только не лениться и не пропускать случая. Все дороги в Рим ведут! Скажу только еще, что без состояния не добьешься карьеры. Разве персона с пятью мужиками может решать судьбы народа? Мне это все знакомо: я начинал карьеру при пане Краковском мальчишкой на побегушках. Не фокус родиться с кастелянством в колыбели. А вот нужна голова, чтобы из мелкой сошки подняться до сенаторского кресла и добиться карьеры и состояния. С самодовольством, превосходившим даже меру такта, он распространялся о себе самом. Заремба слушал эти щедрые откровения с испуганной улыбкой, вызванной глубоким отвращением и брезгливостью. Поддакивал ему все же, ни в чем не возражая, и мысленно решал слепо слушаться его советов, только бы очутиться в самом лагере врагов. Представлял себе мысленно все выгоды, какие из этого удастся извлечь. В это время кастелян, перейдя на злободневные политические темы, заявил вдруг многозначительно:

— Готовится какая-то перемена погоды, — может быть, дождь, а может быть, и что-нибудь похуже.

— То есть? Что вы этим хотите сказать, дядя? — спросил с оживлением Заремба.

— Что в Лейпциге и Дрездене идет какая-то агитация. Не сидят там ксендз-вице-канцлер и его сотоварищи зря, без какой-нибудь новой интриги. Ведь и оппозиция на сейме ставит палки в колеса всяким разумным мероприятиям не без поощрения оттуда. Готов дать голову на отсечение, что там строятся какие-то планы. И еще больше убеждает меня в правильности моих подозрений то, что на Онуфриевской ярмарке в Бердичеве я встретил воеводича Дзялынского. Пил, кутил, каждый день задавал обеды и ассамблеи, братался даже с русскими офицерами. Все ведь знают его как человека очень воздержанного и не любящего зря транжирить деньги, а такое швыряние не может быть без причины. Мой Клоце, который слышит, как трава растет, шепнул мне как-то по секрету, что воеводич особенно охотно дружит с отставными офицерами, рассылает по всему краю какие-то секретные эстафеты, скупает целыми гуртами скот и лошадей и отправляет их в Варшаву.

— Он, как известно, очень заботлив к своему полку, может быть, все это для полка.

— Мне это, однако, кажется странным. Клоце говорит, что он даже рядовых привлекает и комплектует свои роты. Это в такое время, когда общее сокращение армии почти что решено уже в сейме.

— А что вы об этом думаете? — спросил Заремба с бьющимся сердцем.

— Да еще Гаумана привлек к себе в качестве полковника.

— Он понимает военное дело и любит храбрых людей, а Гауман в последней войне вызывал удивление своей храбростью.

— Все-таки я готов побожиться, что что-то готовится. В пограничных воеводствах распространяются агитационные листки, язвительные стишки на сейм. Шляхта, особенно мелкая, волнуется и грозится. Кто-нибудь, наверно, разжигает эти опасные настроения. Но кто?