Изменить стиль страницы

Но слишком скоро рассеялись все расчеты и надежды, ибо за нотами прусского короля стояли тайные переговоры с русской царицей, продиктованные ненавистью к Польше, и нечто еще худшее — ее войска, ожидавшие только приказа.

На следующий же день, 28 августа, в сейме была зачитана длинная и полная хитросплетений нота Сиверса, убеждавшая сейм немедленно закончить переговоры с Пруссией. Еще не успели опомниться от удара, нанесенного кулаком в бархатной перчатке, как волынский депутат Подгорский потребовал слова. Поднявшийся общий шум не дал ему говорить, и тогда он подал какую-то бумажку председателю сейма, требуя ее зачтения. Это требование поддержали его соратники, подкупленные теми же талерами, что и он.

Подгорский был известен как негодяй, подкупленный Пруссией. Было известно, что заключает в себе его проект, составленный накануне ночью совместно с Бухгольцем. Поэтому вся оппозиция, как один человек, вскочила со своих скамей, разражаясь ураганом бранных прозвищ и протестов против зачтения. Переполненные до краев хоры поддержали их топаньем и криками; удивительно, что не рухнул замок. Оппозиционеры в пламенных, ничем не сдерживаемых уже речах, выражая весь свой гнев и презрение, клеймили Подгорского как предателя родины, а Шидловский, в порыве благородного негодования, в порыве жгучего страдания и отчаяния из-за гибнущей родины, кричал на весь зал в заключение своей речи:

— Прибегаю к защите председательского жезла и обвиняю Подгорского в предательстве родины и явном нарушении присяги! Требую суда над изменником и не отступлюсь, пока не утешусь хотя бы тем, что земля наша оросится кровью этого предателя! — И с этими словами на глазах всего зала стал перед председательской трибуной под сень маршальского жезла.

— Подгорский — на суд! Под маршальский жезл! На суд! — заволновалась вся палата, и сотня кулаков протянулась к негодяю, который сидел спокойно, огромный, толстопузый, точно разбухший от полученных за предательство талеров, обтирая только потное, побагровевшее лицо.

Миончинский, Юзефович, Вилямовский, Влодек и Залесский охраняли его от бушующей толпы.

Не тронули его даже крики публики, сыпавшиеся с хоров непрерывным градом.

— Предатель! Негодяй! На виселицу! Прусский прихвостень, изменник, предатель!

Громче всех раздавались бас отца Серафима и возбужденный голос подкоморши.

В окошке над троном из-за матерчатой занавески сверкали притаившиеся глаза Сиверса.

Несколько часов еще длился шум и крики, не смолкавшие ни на одну минуту, так как оппозиционеры не допускали продолжения заседания, пока предатель не будет отдан под суд.

Король, смертельно усталый, отложил наконец заседание до следующего дня.

Но на следующий день, 29 августа, повторились сцены еще более бурные и ожесточенные. Плохо пошло уже с самого начала, так как до открытия заседания великий маршал литовский Тышкевич сам обходил хоры и всю постороннюю публику велел прогнать из сейма. Выругал его за это основательно Гославский. Маршал горячо оправдывался, обещая прочитать депутатам заставившее его так поступить письмо Сиверса, в котором посол требовал, чтобы палата была очищена от нежелательных элементов. В это время дверь распахнулась, и дерзкой, наглой походкой вошел Подгорский и занял свое место.

— Долой его! За дверь! За дверь! — посыпались громовые возгласы, десятка полтора оппозиционеров бросились к нему, стащили его с места, словно с поля вырвали мерзкую сорную траву, подняли на руках и вышвырнули в коридор, захлопнув за ним дверь. Он побежал жаловаться Сиверсу.

В палате несколько стихло, и начались дебаты относительно зачтения проекта, внесенного Подгорским, которое уже поддерживало большинство, запуганное Сиверсом. Особенно бурно требовали зачтения подкупленные сторонники Пруссии с Миончинским во главе. Король тоже к этому склонялся, приводя продиктованные трусостью и постыдным увиливанием доводы.

Стемнело, зажгли огни. Но, несмотря на общее утомление, заседание продолжалось без перерыва, в атмосфере непрекращающейся суматохи и неописуемого шума.

Оппозиция пользовалась всякой возможностью, чтобы не допустить до зачтения проекта. Большинство же, поддерживаемое королем, старалось его ускорить. Дело доходило до бурных эксцессов, слишком недостойных сейма. Были минуты, когда казалось, что вот-вот засверкают сабли и прольется кровь. Нарушался порядок прений, никто уже не слушал председателя, не обращал внимания на короля.

Перед окончанием заседания вернулся Подгорский, но его моментально выставили за дверь. Вдруг Карский заметил, что проект Подгорского не подписан. Оппозиция поспешила этим воспользоваться, и началась новая проволочка, новые сцены и новые схватки.

Король приказал его позвать. Он вошел боязливо и, под общие крики, подошел к трону, но, по странной случайности, на председательском столе не оказалось ни пера, ни чернил. Король подал ему свой карандаш, заставляя его подписать бумагу. Подгорский колебался мгновение, окинул налитыми кровью глазами возмущенные лица, выслушивая с видимым беспокойством свирепствовавшую бурю проклятий и ругательств, однако подписал и вернулся на свое место. Ему пришлось протискиваться между стоявшими в проходе оппозиционерами, и каждый отталкивал его с брезгливостью, плевал в него и осыпал ругательствами; хоры вторили, крича во всю глотку:

— Долой прохвоста! Изменник! Нельзя заседать с изменником! Заседание не действительно!

Подгорский в оскорбительном тоне потребовал от председателя защиты и вывода публики.

— Это вам здесь не место! — крикнул оскорблено Тышкевич.

Однако Подгорский остался, невзирая на бурю, бушевавшую над его головой, не слушая общего требования об удалении его из зала. Только по приказу короля он уступил. Ему помогали так усердно, что, распухший от пощечин, в разорванном костюме, он очутился в коридоре, где даже дворцовая прислуга не скупилась на резкие выражения своего презрения.

Заседание закончилось ничем в полночь.

Ничем закончилось и следующее заседание, 30 августа, и для того, чтобы придумать более действенное средство для принуждения оппозиционеров, король отложил заседание на два дня, до понедельника.

Анквич придумал план кампании против оппозиции, и целых два дня велись усиленные переговоры с Бухгольцем и Сиверсом. Ночью же с воскресенья на понедельник 2 сентября в городе уже чувствовалось лихорадочное волнение. Почти никто не спал.

Утром, когда взошло солнце, Гродно представлял картину завоеванного неприятелем города. Все русские части, стоявшие лагерем в окрестностях, заняли площади, улицы, проходы и общественные здания. Королевский замок принял вид крепости, в которой как будто делались приготовления для отражения приступа. Все доступы к замку, рвы, мосты, дворы, двери и даже окна заняли гренадеры. На площади была установлена батарея пушек, направленных жерлами на здание сейма, и при них канониры с зажженными фитилями, двуколки с амуницией и конные запряжки на положенной дистанции; драгуны — на флангах, а по периферии — казаки.

Так начинался памятный день 2 сентября 1793 года.

Около полудня грянула совсем уже невероятная весть: будто оппозиционеры составили заговор на жизнь короля, который должен быть приведен в исполнение во время заседания этого дня, и будто поэтому Сиверс был вынужден принять меры для охраны особы его величества.

Цареубийство! Якобинцы! Приемы французской революции!

Все общество содрогнулось от ужаса.

Выдумка была дьявольская, она была рассчитана на то, чтобы вызвать ненависть к оппозиционерам.

Последние приняли ее спокойно. Они, невзирая на препятствия, собрались на обед у Зелинского.

В столовой, выходившей окнами в какой-то тихий переулок, царило угрюмое молчанье. Скаржинский, согбенный под бременем забот, переходил взволнованно от окна к окну. Краснодембский спешно что-то записывал, Микорский покуривал трубку, скрывая в клубах дыма разгоряченное лицо, Шидловский читал последний номер «Гамбургской газеты», остальные же, человек пятнадцать, сидели за не убранным еще столом, попивая венгерское вино и перешептываясь друг с другом.