Изменить стиль страницы

— Хуже всего то, что жаркое превратится в подошву.

— Зато шампанское лучше охладится на льду.

— Попал ты в самую точку, пан Воина... А то я уж еле дышу от жары и наперед обещаю, что не струшу даже перед дюжиной пузатых бутылок.

— Пузо-то ваше, сударь, выдержит, а вот выдержит ли хозяйский погреб?

— Не тревожьтесь, сударь мой, за погреб. Питей там хватит. Сам видал своими глазами, как подъезжали к конторе возики, нагруженные доверху. А чьи возики? К чему копаться. Кому надо было, тот и прислал. Бутылочки звенели, любо-дорого!

Воина откинул назад слегка завитые волосы, разделенные спереди пробором и ниспадавшие черными кудрями на темно-синий ворот фрака, и, подперев подбородок золотым набалдашником трости, бросил небрежно:

— Ах да, я совсем забыл, что соседние державы несут расходы: не будет, значит, недостатка ни в чем и ни для кого.

— Платит, кто должен, пьет — кому охота, — ответил толстяк и, понизив голос, шепнул конфиденциально: — Бокамп стоит в двух шагах!

Воина, не меняя шутливого тона, воскликнул:

— По мне — пусть только льется бургундское, а больше мне ничего не надо!

— А для меня — венгерское, — вставил какой-то мужчина с красным лицом, плавающим в огромном галстуке, словно в белой чаше.

— А по мне так нет ничего лучше английского портера, только разливного, в бутылках! — смачно причмокнули чьи-то отвислые, похожие на сырую печенку губы, принадлежавшие кому-то со вздутым животом, с кривыми ногами, во фраке песочного цвета и белых чулках.

— Суди меня бог, ежели я когда-нибудь согрешил разборчивостью, — патетически пробасил толстяк. — Все могут засвидетельствовать, что я всегда на месте при всяком трудном деле и с любым врагом сражаюсь до последней капли...

— Кто не знает ваших побед под Бутылочным...

Толстяк только расхохотался и, обведя окружающих вороватыми глазами, продолжал с комическим пафосом:

— В напитках не разбирайся и не спрашивай, кто за них платит. Кто всегда придерживается такого правила и кому никогда не изменяет неугасимая жажда, тот может много совершить в жизни, — проповедовал он, поминутно сам прыская со смеху.

— Подгорский даром шута из себя не строит, — шепнул кто-то в стороне.

— Наверно, кроется тут какая-нибудь задняя мысль.

— Травленый волк. Бухгольцев прихвостень...

— А я из того, что вещает о себе ясный пан Подгорский, делаю тот вывод, что у прусского короля должна быть щедрая рука, чтоб утолять этакую неугасимую жажду... — дерзко съехидничал Воина и направился к дамам.

— Погоди ты, вашество, — послал ему вдогонку задыхающимся от злобы шепотом Подгорский, услышавший его колкость по своему адресу. — Этому лоботрясу любо больше лясы точить с девчонками, чем с нами вести честной разговор. А золотое ведь сердце, — старался он кого-то уверить не без ехидства.

— Зато язык, как у ящерицы.

— И слишком уж много себе позволяет. Нет человека в Гродно, кого б он не задел за живое; ничего для него нет святого.

— О чем изволите судить-рядить, почтеннейшие? — спросил Пулаский, подходя к вельможной группе.

Но в это время поднялся на террасе шум, и кто-то крикнул во весь голос:

— Мосьци пан маршал, слышно, едут!

Действительно, на шоссе послышался топот конских копыт и глухое тарахтенье экипажа, и вскоре из-под нависшей листвы деревьев замелькали факелы мчавшихся во весь дух конных гонцов, а за ними показалась на шоссе шикарная золоченая карета, запряженная шестеркой белых лошадей с выкрашенными в красный цвет гривами и хвостами, окруженная тучей мчащихся галопом казаков в алых, развевающихся чекменях и высоких черных папахах.

Рявкнула громовая фанфара, и карета, описав широкую дугу, остановилась перед террасой. Лакеи опустили подножку, и пан Пулаский, спустившись на последнюю ступеньку террасы, с низким поклоном приветствовал вылезающего из кареты Сиверса, после чего торжественно повел его вверх по лестнице. Хозяин и гость шли, окруженные кольцом из факелов, мимо толпы, почтительно склонявшей головы в трепетном безмолвии. За ними тяжело ступал с пасмурным лицом епископ Коссаковский с кастеляншей, пани Ожаровской.

После длительного церемониала представления гостей пани кастелянша с оживлением спросила:

— А где же обещанный сюрприз, пан маршал?

— Подождите минуту, и слово плотию станет.

— Мы ждем еще графиню Камелли и остальных гостей.

— Но ведь пока что мы все иссохнем от любопытства!

— Рассказывают такие чудеса о приготовленных нам неожиданностях.

— Сегодня нас трудно будет удивить, — заметил Сиверс с улыбкой, подавая Пуласкому табакерку.

— Действительно, мы пережили день, достойный восторга.

— Да, этот восьмой день после именин его светлости посла останется памятным в Польше.

— Скажите, сударь: навсегда памятным.

— Летописи завещают его памяти грядущих поколений.

— Жаль, что его не увековечит наш великий художник Венгерский! — бросил насмешливо Воина, но его заглушил хор раболепных голосов. Слова, полные льстивого восторга, блестящие, словно радуга, фразы, вкрадчивый шепот и подобострастные, просительные взгляды лились со всех сторон на седую, в изящных буклях, голову посла, отвечавшего на приветствия, улыбаясь все время увядшей, как бы приклеенной к узким губам улыбкой покровительственного благодушия. Время от времени он не без самодовольства щупал холеными пальцами широкую голубую андреевскую ленту, которою был награжден совсем недавно за проведение договора о разделе, машинально поправлял на груди усыпанную бриллиантами звезду, доставал табак из дорогой табакерки и, обводя блуждающим взором лица, обращался время от времени с каким-нибудь сухим замечанием к Коссаковскому.

Епископ отвечал вымученной улыбкой, хмурился, однако, все больше и больше и нервно дергал свой подшитый пурпуром плащ; в конце концов он жестко обратился к маршалу:

— Значит, мы ждем только графиню Камелли?

— И его светлость прусского посла.

— Его преосвященство не обожает нашей обаятельной Эвридики, — шепнул Сиверс, задетый его пренебрежительным тоном.

Коссаковский начал в искренних выражениях и с таким пафосом восхвалять голос и красоту графини, что посол, переменив гнев на милость, взял его дружески под руку и отвел в сторону, не замечая шумной кавалькады экипажей, вынырнувшей наконец из чащи кустов и мчавшейся по шоссе в багряном свете факелов, под звон бубенчиков, топот несущихся галопом лошадей, гиканье и гулкое хлопанье бичей.

Бурным вихрем подкатывали к подъезду экипажи — кабриолеты, воланы, кареты, потешные длинные линейки, и пенящийся прибой веселых дам и кавалеров выплеснулся на лестницу и рассыпался по террасе.

Все принялись наперебой рассказывать что-то, поминутно разражаясь хохотом. Графиня Камелли вместе с одной из первых в Польше красавиц, княжной Четвертынской, баронессой Гейкинг, камергершей Рудзкой окружили пани Ожаровскую, рассказывая о каком-то чрезвычайно комическом приключении.

— ... а потом взял и разбил гитару о голову лакея! — с прекомическим пафосом восклицала графиня. — А мы назло этому дикарю пели, не переставая ни на одну минуту. Я думала уже, что он от ярости примется и нас бить, и, если б не камергерша, кто знает, что бы еще было. Его всего передергивало, он уже скрежетал зубами, — вот так, — звонко выкрикивала графиня, подчеркивая каждое слово мимикой и страстной жестикуляцией.

— Графиня, ваш голос — драгоценное достояние человечества. Надо его беречь, — пожурил ее отечески Сиверс, накидывая пурпурную шаль на ее оголенную грудь. — А кто же был этот дикарь?

— Князь Цицианов, наш благородный рыцарь и защитник, — отрекомендовала баронесса, делая иронический реверанс перед низким рябым господином неопределенного возраста, с раскосыми глазами.

— Который к тому же совсем не умеет править, — вставила со смехом княжна.

— Совсем незаслуженное обвинение, — заметила вполголоса камергерша.

— Сами посудите, что же мне оставалось делать, когда лошади пугались звона гитары и каждую минуту готовы были понести. Мы могли все разбиться,