Изменить стиль страницы

Иногда французский старорежимный кавалер в жабо, затесавшись в толпу, словно пестрая бабочка, и постукивая тросточкой и красными каблуками, склонял изящно напудренную голову в парике и золотой сетке, галантно приветствуя кого-нибудь шляпой, улыбками и комплиментами. Лениво прохаживались разомлевшие дамы, шурша шелком, пузырящимся на бедрах, в седых, взбитых высоко над головой буклях, декольте от пышных грудей до низа лопаток, с мушками на белых от пудры лицах, бриллиантовыми серьгами в ушах, длиннейшими вышитыми золотом шлейфами, в лиловых туфельках, с миниатюрными веерами, закрывающими ярко накрашенные губы и кокетливые взгляды подведенных глаз.

Иногда проскальзывал в толпе какой-нибудь щеголь в коротеньком мантолэ с кружевами, с изящно завитыми буклями на висках, красивый, напудренный, весь благоухающий, с золотой табакеркой в холеных руках, в фиолетовых чулках и туфлях с бриллиантовыми пряжками, — порисуется, брызнет туда-сюда сладенькой улыбочкой, раздаст изящную милостыню ласкательных слов, взглядов и табаку, протиснется кошачьими движениями мимо молоденьких девушек и, пожирая их липкими глазами, поговорит о совсем невысоких материях.

В шуме все усиливающихся голосов слышался поминутно какой-нибудь новый язык: нежные итальянские слова сверкали, словно шпаги, извлеченные из бархатных ножен; по временам некрасиво хрипел немецкий, как будто изощренный в диалогах с собаками; английский, похожий на скрежет разгрызаемых зубами камней; играл ударениями и поражал неожиданными оборотами русский; польский лился плавной, хотя и бурливой, волной или гремел вдруг смелым топотом несущихся в атаку крылатых гусар; чаще же всего брызгал пеной шампанского едких острот и каламбуров блестящий, холодный, рассчитанный французский щебет. Двое из Сиверсовых офицеров, одетых по последней моде, держали пальму первенства в этих, часто не совсем пристойных, каламбурах и в довольно бесцеремонных ухаживаниях.

Общество, несмотря на шикарные манеры и внешний лоск, было довольно смешанное. В нем терлись какие-то иностранные личности, с изящными манерами, образованные, нередко титулованные, но о которых никто в точности ничего не знал, разве что посольство, состоящее с ними в тесных сношениях. Были даже и дамы, рекомендованные свыше и принимаемые в самых порядочных домах, но тоже подозрительные.

Вертелось также довольно много загадочных соплеменников и новых фамилий, от которых пахло свежей краской недавно полученного шляхетства, но так как они щедро рассыпали налево и направо золотом, были мастерами в карточной игре, интригах и попойках, то являлись коноводами в кругу молодежи, окружавшей их обожанием и усердно подражавшей им.

Все это кишело сейчас в огромном зале, точно охваченное угаром безумного, пустого, беззаботного веселья.

Ужин был великолепный, вина превосходные, женщины красивые, молодые, жаждущие веселья, кавалеры же — кровь с молоком и так брызжущие молодостью и задором, что едва могли втиснуться в рамки принятых слов, заученных оборотов и искусственной сдержанности. Они подрыгивали ногами, точно стреноженные жеребцы, глаза их блестели необузданной страстью, и с все растущим нетерпением ждали они начала танцев.

Заремба оглядывал их с немалым удовлетворением и наметанным глазом вербовщика щупал эти бычьи шеи, обмотанные кисеей галстуков, богатырские плечи, затянутые в узкие упругие фраки, проворные ноги, мускулистые руки и открытые лица, перекроенные для показу на модный манер. И радостно представлял себе, как кто-нибудь крикнет властно на всю Речь Посполитую: «К оружию! На коня!» Как сразу облетят с них цветистые наряды, взыграет кровь, дух преисполнится храбрости, и все окажутся там, где должны быть — в поле, бесстрашно преграждая дорогу врагу.

Видел их в вихре битв, дерущихся, как львы, — как вдруг, завидя в двух шагах от себя Изу, быстро нырнул в толпу и стал незаметно пробираться в отдаленные покои.

В последнем — круглом, обитом зеленым шелком и уставленном изящной мебелью — собрались вокруг посла все те, кто представлял соль земли, ее мысль и совет и в то же время ее защиту.

Сиверс сидел в низком кресле и, прихлебывая воду, настоенную на померанцевых цветах, водил усталыми глазами по лицам, бросая время от времени какое-нибудь милостивое словцо. Все стояли кругом, пожирая его глазами, внимая каждому его слову с таким волнением, что, когда он поднимал голову, все глаза впивались в его морщинистые щеки, точно пчелы, привлеченные приманкой. Когда же он молчал, нюхая табак и не предлагая его никому, лица меркли, облекались тревогой и беспокойством, а стоило ему только сделать движение, как толпа бессознательно тоже вздрагивала, и головы вельмож клонились с радостным шепотом, словно зрелая нива, к ногам хозяина.

Но вот он поднялся и стал расхаживать по комнате. Все расступались, точно перед святыней, подобострастные взгляды стлались к его ногам, и подлое угодничество в каждом лице ждало хоть одного его слова, хоть одной его милостивой улыбки.

Заремба едва сдерживался и, захлебываясь от негодования, убежал обратно в зал, забился под хоры и дал волю дикой и злобной молитве.

— Веревок и палача! — шипел он побелевшими губами. — Какой позор, какой позор! — повторял он, бичуя себя мысленно до жгучей боли.

Вдруг над его головой зазвенели первые звуки полонеза, и по залу пробежали взволнованные возгласы и шум раздвигаемой мебели.

— Полонез! Освободите место, господа! Место! Полонез!

Оркестр, слив голоса всех инструментов в один мощный хор, заиграл торжественный, плавный, задористый и серьезный, веселый и гордый, дышащий величием танец.

В раззолоченных дверях появился Сиверс, с галантным поклоном подал руку пани Ожаровской, и оба пошли в первой паре полонеза... За ними тронулась длинная разноцветная вереница, поплыла по залу радужно сверкающим змеем, плавно ступая с кокетливыми улыбками, с низкими поклонами, брызжа остротами под звуки музыки, все ширящейся, волнующей...

В зале воцарилась торжественная тишина. Пары за парами плыли в сосредоточенном молчании, точно радужная лента, и только оркестр изливал сверху свои торжественные, волнующие аккорды.

Басы гудели тревожным ропотом озабоченных старцев, на фоне их ропота сверкали скрипки, как девичьи очи, слезой залитые в минуту разлуки; альты рыдали отрывистым, перерываемым болью рыданьем; плакался клавесин и что-то долго шептал, что-то или кого-то звал с глубокой и нежной тоской; захлебывались флетроверсы, словно в страстных лобзаньях печальных прощаний... Вдруг трубы взгремели торжественным, возвышенным гимном, песнью борьбы и победы; взметнулся шум гордый крыльев орлиных, загудел гулкий топот, лязг тяжелых доспехов, далекое ржанье, голоса песни...

Гусары! Гусары!

Трепетом обдало души! Сотня сердец забилась, сотня рук легла на эфесы сабель.

Впереди — генерал Ходкевич, конь чубарый под ним, весь в мыле, лес крыльев шумящих, на ветру плещется знамя, сверкают наконечники пик, звенят кольчуги.

Гудом гудят, как буря, мчатся, как вихрь... Вот стали стеной... Неустрашимо глядят непреклонные, верные очи... Блестят эмблемы, фыркают кони; кто-то тихо вздыхает, несется ввысь пламенный шепот последних молитв...

Вдруг: «Бей, руби!» — прервал тишину оглушительный крик.

Заулюлюкал свирелей неистовый хор. Налетел ураган. Скрестились могучие пики, разлетелись обломками... Грудь встретилась с грудью, звякнули латы, бьют уж с размаху мечи, словно молоты, полыхают, как молнии, рубят, разят, точно громы небесные... Стоны... предсмертные хрипы...

Рявкнула медная жесть знойным рокотом битвы; брякают бубны, валторны гудят протяжно, как пушки, скрипки взвывают свистом тысячи сабель, свирели пронзают штыками отрывистых взвизгов, барабаны врываются в хаос сухой короткой дробью, точно треск самострелов...

Над всем оглушительный гул; все мечется в бешеной схватке, клубится, пьянея от крови, убийства, безумства... И только откуда-то бас с неизменным упорством рявкает злобно, не зная пощады: