— Вы, пока пейте вино, а мясо тем временем сварится, — сказала Зина, наливая в котел воду.
— Завтра пригоним стадо, угостим вас языками, — пообещал бригадир, усаживаясь на ящик.
Виктор разлил вино по стаканам. Зина, оторвавшись на минуту, выпила вместе со всеми.
— Спирт, конечно, лучше, — с сожалением произнес Клей.
— В магазинах сейчас трудно купить спиртное, — сказал в оправдание Нанок.
— Да-а, идет большая борьба с алкоголизмом, — согласился бригадир. Он произнес эти слова без всякой иронии. — Вредная штука, но притягивает…
Поняв намек, Виктор разлил остатки вина, причем большая часть досталась бригадиру.
Мясо сварилось, и Зина положила перед Наноком грудинку.
— Ешьте, — ласково сказала она.
— Если что понадобится — обращайтесь, — сказал бригадир, собираясь. — Пока отдыхайте. Сегодня мы с Виктором уходим в стадо, а завтра к вечеру пригоним оленей.
Солнце было еще высоко в небе, хотя часы показывали уже восьмой час вечера. Из оленьего стада пришел вездеход. Виктор Канталин переоделся в легкую кухлянку, сменил резиновые сапоги на летние торбаса, взял чаат[4] и кривую палку. Зина налила ему полный термос горячего чаю, положила галеты и банку сгущенного молока.
Вездеход ушел. Долго слышался рокот мотора.
Нанок пошел за водой. Большой язык нерастаявшего снега спускался к потоку. За рекой на кочках сидели белые полярные совы. Вдали пролетели два журавля, низко стелясь над тундрой.
Замер рокот вездехода, явственнее стал слышен шум ручья. Яранги скрылись за холмом, и со всех сторон Нанока обступила тундра.
Он присел на прибрежный камень, нагревшийся за день.
Как хорошо здесь! Тишина, высокое небо и беспредельный простор. Ощущение полной, ничем не ограниченной свободы. Все свое, личное, казавшееся важным и значительным, ушло и осталось только сознание живой зависимости от этого простора, от топких озер, окруженных болотцами, от седых каменных осыпей, среди которых белеют оленьи и человечьи кости, от далекого стада.
Взять бы и привезти сюда городских знакомых, показать им эту красоту, это величие и спокойствие… Интересно, что чувствует оленевод, живущий в тундре? Ощущает ли он, понимает ли окружающую красоту, появляются ли у него возвышенные мысли и торжественный настрой души?
Вот зашелестела в траве пичужка. Нанок сделал несколько шагов и увидел копошащихся птенцов. Распластавшись над ними, сидела их мать и испуганно таращила глаза на человека. Нанок усмехнулся и вполголоса произнес:
— Не пугайтесь, я ничего вам не сделаю…
И вспомнил, как в детстве учился стрелять. Сначала из лука-арбалета, а потом из мелкокалиберной винтовки. Самой лучшей мишенью были первые весенние птички, которые так ярко и отчетливо выделялись на снегу. Настреляв птичек, Нанок притаскивал их домой, показывал отцу и, удостоившись похвалы, отдавал собакам, и те глотали их, не жуя, словно мягкие конфеты… Вспомнил об этом Нанок, и сердце его дрогнуло. Неужели стал другим, не таким, каким родился? Ведь, стреляя по пташкам, он тренировал свой глаз и свои руки, потому что готовился продолжать дело своих предков — стать морским охотником. Быть охотником это не значит иметь профессию. Это значит быть полноценным, нужным человеком. Жить иначе никто и не мог, не было такой возможности. Не быть морским охотником, значило не быть никем, не быть человеком… Только увечные, слабоумные или совершенно одряхлевшие люди были свободны от обязанности добывать еду — главное и самое достойное занятие эскимоса. Но даже сумасшедшие воображали себя охотниками, добытчиками и в помешательстве своем повторяли то, что перешло к ним от предков.
Еще на лекциях в Ленинграде Нанок часто задумывался над таинственными и великими силами, которые назывались жизнью человечества. Но одновременно эти мысли рождали чувство неуютности от осознания себя песчинкой, предметом, которым играли неумолимые объективные обстоятельства. А это шло еще от той жуткой ночи, когда, переполненный впечатлениями от урока по астрономии, на котором учитель физики, человек вполне обыкновенный, рассказал с поразительной убедительностью о бесконечности Вселенной, школьник Максим Нанок поднялся на гору, перевалил через вершину и лег на мягкий снег, устремив взгляд в небо, в бесконечность мирового пространства. Через какое-то время он почувствовал себя парящим в межзвездной пустоте, и даже стужа, начавшая проникать сквозь меховую одежду, показалась космическим холодом. Он словно бы уменьшился до размеров атома и плыл в океане Вселенной ее частичкой… Вот так всегда — бесконечно, невообразимо вечно… Перед глазами созвездия образовали причудливые очертания, как бы показывая картинки слышанных в детстве легенд. Правда, уже надо было напрягать мысль, чтобы узнавать морских охотников, убивающих кита, молодых девушек, рваные паруса… Все это было повержено, разоблачено учителем, стало бабушкиными сказками, свидетельством незрелого ума. А реальностью был холодный, беспредельный мир гигантских галактик, невообразимо горячих миллиардов и миллиардов звезд, бесконечных в своем числе и своем протяжении… Тогда Наноку стало по-настоящему страшно. Вскочив на ноги, он побежал к своему нынлю, цепко и внимательно глядя на привычную, крепкую землю и боясь поднять глаза в небо…
Тогда было так. А сейчас спокойно думается обо всем этом. В неоглядном пространстве душевно спокойно, удивительно легко.
Нанок набрал воды и медленно поднялся к яранге, обойдя стороной птичье гнездо. Птичка вжалась телом в ямку, закрыла распластанными крыльями птенцов. Острыми глазками она глядела на проходящего вдали человека.
Нанок поставил ведра и посмотрел на часы. Был десятый час. Темнело.
— Если хотите, можете ложиться, — сказала Зина, кивнув на полог. — Шкуры постелены.
Нанок поблагодарил, снял куртку, расшнуровал ботинки, носки повесил сушиться на перекладину у очага и вполз в полог. Белым ровным светом горела стеариновая свеча. Полог оленевода оказался совсем не таким, как жилище приморского эскимоса. Шкуры были сшиты шерстью внутрь и свободно свисали с деревянного каркаса.
Нанок разделся до трусов и нырнул под пыжиковое одеяло. Голова легла на деревянное бревно-изголовье, вспомнилось детство. Обилие меха приглушало звуки. Нанок высунул голову в чоттагин.[5] Зина готовилась ко сну. Она будет спать в этом же тесном пологе. От этой мысли Наноку стало неловко.
Зина нырнула в полог и через некоторое время ее голова высунулась рядом с головой Нанока. Она смущенно улыбнулась.
В костре догорали угли. Слабый пар остывающего чайника растворялся в воздухе. Из соседней яранги слышалось радио.
Большая теплая планета плыла вокруг солнца, отдавая ночи ту свою половину, на которой стояла яранга. Вместе с солнцем она еще совершала дальний путь, а вместе со всей Галактикой мчалась в космическом пространстве, и всего этого не было слышно из яранги, стоящей почти в географическом центре Чукотского полуострова.
Нанок посмотрел на девушку. И снова — беспокойная мысль о том, что он где-то и когда-то видел ее. Может быть, это было на концерте? Нет. Где-то в другом месте… Вспомнил Эрмитаж, а потом Музей изобразительных искусств имени Пушкина в Москве… Портрет актрисы Самари Огюста Ренуара! Причем — не ленинградский, во весь рост, а московский. Это было поразительное лицо. Что в нем самое удивительное, запоминающееся? Широко расставленные глаза, густые брови или овал лица? Это лицо запечатлелось в памяти Нанока, чтобы снова возникнуть в тундровой яранге. Какой-то жесткий комок подкатил к горлу, Нанок протянул руку к закопченному чайнику и сделал жадный глоток теплого чаю.
— Дайте и мне, — попросила Зина. — Когда спишь в какой-нибудь современной удобной гостинице в Москве или другом городе России, и постель у тебя мягкая, все-таки это совсем не то, что в пологе, на оленьей шкуре, под пыжиковым одеялом… Иногда так устанешь на концерте, уже ноги тебя не держат, идешь к себе в номер и вспоминаешь вот такой меховой тундровый полог… Это называется — зов предков, да? С вами такого не бывало?