Изменить стиль страницы

Надежда Андреевна вернулась с базара, сообщила, что Лаптева на его сыскном месте нет.

Маленький подвижной старик крестьянин быстрехонько сбросил березовые поленья под террасу, хлопая большими рукавицами, зашел в дом. На нем был тулуп, валенки, белая заячья шапка, нахлобученная на лоб.

— Ноне зябко. Собрались… как прикажете вас именовать… господин или товарищ?

— Зовите Семеном Матвеевичем, — сказал Яницын.

— Путя не близкие. Припаздывать ноне не следоват…

— Я готов! — сказал Вадим и пожал руку Надежде Андреевне: — До свидания! Значит, я завтра вернусь, — прибавил он на случай, если кого-нибудь из детей Петрова станут расспрашивать про него. — Мне надо побывать на Имане, тетка заболела…

Во дворе никого не было. Старик, уложив Яницына на сани, высыпал сверху на него мешок с сеном, прикрыл попоной. Открыв ворота, он вывел лошадь на улицу и прикрикнул:

— Но, Гнедой! Застоялся, мерин? Я тебе застоюсь! — И ожег мерина кнутом. Хорошо, ходко пошел Гнедой.

У дома матери Вадим попросил старика остановить лошадь и стукнуть в ворота пять раз. Распахнулась калитка, вышел Юрин. Он был в теплом ватном пальто, в унтах и шапке. Старик посадил его на сани и вновь ожег мерина… «Но! Ленивый!» Ходко-ходко рванул Гнедой! «Уноси, коняка, от беды!..»

Федор Морозов спрятал беглецов в сарае.

— В случае какого случая залезайте поглыбже в сено и молчите, как убиенные! — настрого предупредил он. — В доме держать вас боюсь, — пояснил он, — не досмотрел бы кто — изба у меня широкая, семья большая, так что без пришлого народа не бываем. То кум, то кума, то сосед, то соседка, — не болтнули бы. А в стайке-то и тепло и надежнее. А тем паче Красная речка в большом почете у Калмыкова — без внимания нас не оставляет… Долго вам здесь застревать не приходится, надо поглыбже уходить, — говорил Федор, — поговорю с кем след, что присоветуют…

«Присоветовали» ждать посланцев. На второй день за беглецами прибыли три парня, посадили на сани и увезли в тайгу. К утру они были уже на месте.

— Посидите пока, до распоряжения, — сказал возница. — Кликни командира, Ваня.

Из землянки, щурясь на зимнее яркое солнце, вышел человек в очках, в защитной гимнастерке, синих галифе, подпоясанный широким ремнем.

Спокойный, верный, милый бородач! Яницын, спрыгнув с саней, уже бежал, вернее, скакал во весь опор.

— Сережа! Сергей!

— Ба! Знакомые все лица, — услышал он глуховатый басок друга, — а я уж все глаза проглядел. Ты что это даже признаков жизни не подавал? — говорил Сергей Петрович так, как будто они встретились в стенах школы, как будто не было расставания. — Я тут горюю — нет дошлого комиссара, а он сам, собственной персоной, заявился! Почеломкаемся, друг, на радостях, — скрывая волнение, предложил он.

У Юрина тоже нашлись знакомые, и скоро почувствовали себя новые партизаны как в родной семье.

Глава двенадцатая

Остались вдвоем Никанор и Варвара. Вдруг приметил старик — засветилась, как под лучом летнего солнца, засверкала по-новому Варвара-сноха. И голос не тот, и походка не та, и глаза сияют. Что за притча такая? С чего бы это? С какой такой радости? Недавно свекровь схоронила, муж в отлучке и недалеко от беды смертной ходит, а она, бесстыжая, о чем-то думает часами, сидит улыбается молчком. Потом вскочит на резвые ноженьки и уже не ходит по избе, а летает на крыльях, и смех звонкий, и улыбка во все лицо белое.

Ни с того ни с сего опять собралась сноха в город. Опять, видишь ли, дрова продавать ей приспичило! Не пускал ее старик, упрашивал-молил не ездить: свирепствуют в Хабаровске звери безжалостные — калмыковцы.

— Куда тебя несет? Какие сейчас дрова? Самому черту в пасть лезешь, — доказывал Никанор Ильич. — Там встречного и поперечного хватают. Попадешься в лапы калмыковцам — поминай как звали: замучают. Ты сытая, красивая, на тебя всякому посмотреть лестно, а они по базару невылазно рыщут. Не пущу, и не думай! Как я Семена встречу, ежели что случится? Проживем!

— Батюшка, мне позарез! Ой, родимый, мне позарез! — затараторила, взволновалась беспокойная сноха, вся пунцовая от нетерпения. — Мне туда на часок попасть, а… без дров я ехать боюсь. Схватят, спросят, зачем пожаловала, — что я им скажу? А тут дрова! Ой, еду, еду, батюшка, мне позарез!

Сколько ни бился с ней старик, ничего не мог поделать. Заладила сорока одно «позарез» — и все тут.

В сердцах Никанор отказал, как отрезал:

— Никуда не поедешь, вот тебе мой последний сказ! Жди Семена. Тогда его дело решать, а мое — сторона.

— Батюшка! Да ведь Семен знает, зачем мне в город… Я ему все сказала. Мне позарез ехать надо, — сыпала слова, металась в горячечном нетерпении сноха.

— Подожди малость. Али ты забыла? Завтра ведь сорок дён, мать поминать будем. Блинов испечь… Старушки придут, попотчевать надо, — упрашивал Никанор сноху. — Может, и Семен ненароком подбежит…

— Ох ты, грех какой! — покраснев, сказала Варвара. — У меня все из ума вон пошло, с тех пор как… — Она сконфуженно умолкла, потом тихо закончила: — Прости, батюшка, я сама не своя последние дни. Конечно, пережду, завтра и слов нет, чтобы из дома уезжать…

Она мыла, скребла, чистила дом — готовилась к завтрашним поминкам; в одной деревянной квашне замесила тесто для пирогов, в другой — для блинов.

На другой день принарядившиеся Никанор и Варвара сходили на могилу к Марфе Онуфревне.

Варвара вскоре ушла с кладбища домой — приготовить все к приходу старух, справить честь честью поминки по свекрови. Старик сел на маленький холмик, звал, как ребенок:

— Мать, а мать! Онуфревна…

От Семена все не было вестей. Варвара и Никанор беспокоились о нем, но молчали, чтобы не растравлять друг друга.

И вот Варвара решительно объявила:

— Завтра чуть свет, батюшка, еду в город. Можно кедровым кореньем воз нагрузить?

Голос у снохи непреклонный, старик понял — теперь ее не уговоришь. Ответил неохотно:

— Ты хозяйка. Твоя воля, твой и ответ…

— Батюшка, не серчайте, не гневайтесь, батюшка! — так и вскинулась сноха. — Я сей минутой дело справлю, домой ворочусь, еще засветло буду. В миг обернусь!

Чуть свет Варвара уехала в Хабаровск. Запрягла лошадь, набросала в сани кедровых смолистых кореньев, увязала их плотно веревками, гикнула по-мужски на Буланку — и была такова.

Выскочил дед на крыльцо, а ее уж и след простыл. «Онуфревна! Онуфревна! Сижу один, как сыч. Накормить некому, напоить некому. Сношенька свой норов обнаружила. При свекрови-то совестилась, а ноне зафыркала, засвоевольничала. Уехала. А зачем?..»

Вернулась Варвара засветло. И так стремительно и весело затопали ее полные ноги в толстых шерстяных носках по полу, так рьяно принялась она растапливать русскую печь, так усердно рубила секачом летевшие во все стороны щепки для растопки, так хлопотала, чтобы поскорее обогреть и накормить Никанора Ильича, что сердце у него чуть смягчилось. Он с удовольствием смотрел на моложавую сноху — работа у нее так и кипела.

— Не пимши, не емши целый день просидели! — охала сердобольно Варвара. — Я вам, батюшка, говорила, щи вчерашние разогреть.

— Не до щей мне! — сухо буркнул старик, опять неприязненно поглядывая на свою разудалую сноху.

— Ну, картошки бы отварили, сало мороженое достали, нельзя же голодом, — ответила, пуще прежнего суетясь, Варя. На обветренных, пылающих от холода щеках, на алых губах ее сияла затаенная радость.

Разогрев щи, она накормила старика, напоила его горячим чайком, порадовала конфеткой, купленной для него на базаре. Заметив, как жадно ухватился дед за конфетку в яркой цветной обертке, как старательно обсасывал ее со всех сторон, подумала с жалостью, больно кольнувшей сердце: «Стар становится. Совсем как ребенок малый».

Никанор не спускал со снохи дотошного взгляда.

— Зачем в город-то ездила? Чего молчишь? — пытливо допрашивал он.

Варвара пристально посмотрела на него, подумала: «Надо порадовать старого. Это будет утешением в его горести». И рассказала Никанору Ильичу о докторе. Вот сегодня и ездила к нему. Проверить. Доктор говорит, что похоже, но надо к нему еще наведаться, через месяц, «тогда, говорит, скажу наверняка».