Изменить стиль страницы

— Вторая подметка полетела к чертям собачьим. Твоя держится, а эта прохудилась. Прибей новую подметку. Я свою принес. Годится ли?

Яницын, поспешая не спеша, для виду, чтобы оттянуть время и понять цель прихода калмыковцев, одернул косоворотку, посконные штаны, затем всунул босые ноги в короткие дряхлые валенки. Достав из-под койки ящик с «причиндалами», он надел черный рабочий фартук и долго мял в руках подметку.

— Годится. Разувайся, военный. Садитесь, господа военные офицеры, на мою койку. Она хучь и скрипучая, но дюжая…

Скрипучая, но дюжая койка запела на разные голоса под тяжестью незваных-непрошеных гостей.

Яницын низко наклонил голову над сапогом: нет ли подвоха? Как будто нет, подошва сдала, развалилась. Недотепа, любопытствуя, воззрился на вахмистра.

— Не казенная подошва, тухлый товарец: сверху кожа, а нутре — гниль?

— Японское дерьмо! — проворчал вахмистр. Его уже развезло, оползал на койку как куль.

— Ляжись-ка ты на мое место, военный, — добродушно предложил чеботарь, — еще теплое! Поспи чуток. Эк тебя разморило… А вы, господин военный офицер, присядьте пока на табуреточку…

Замятин, покачиваясь, сбросил на пол японский зеленый полушубок на меху, меховую шапку-ушанку, сбросил второй сапог, тяжело плюхнулся на застонавшую под его тяжестью койку и заскулил:

— Не засну я. Сна начисто лишился я, капитан Верховский. Сомкну веки — стон, хрип, вопли. Из-за бессонницы пристрастился к опию, кокаину, а сонные порошки глотаю, как слабонервная дамочка. Дошел до ручки: ничто не помогает, не сплю — и баста! Помолись за мою грешную душу, сапожник, осени меня крестным знамением, — пьяно куражился калмыковец. — Я православный безбожник. — И захныкал: — Помолись, простота!

Матвеев набожным, исполненным веры взглядом окинул икону в углу, пошевелил толстой отвисшей губой.

— Помолюсь… помяну в молитве… авось и сон к тебе вернется. Какая это жисть без сладкого сна? — И он опять широко, безмятежно зевнул.

Вскоре Замятин заснул бурным пьяным сном: стонал, захлебывался слюной, задыхался, храпел во все лопатки.

Прошло с полчаса. Капитан, тоже, по-видимому, пьяный, дремал.

Яницын, осторожно постукивая молотком, вгонял в подошву деревянные гвозди и в то же время, оттопырив толстую нижнюю губу, глуповато посматривал то на капитана, то на спящего вахмистра.

— Вот я и очухался, — подал голос Замятин. — Спасибо, сапожник, славно всхрапнул. Это я около тебя, губошлепа, успокоился. Ты на мою физиомордию не удивляйся. Болел в младенчестве детским параличом. Все отошло, а лицо как онемело, не слушается меня. Папаша-родитель меня за это ненавидел: «Ни зла, говорил, ни добра не выражает физия. Как маска…» Починил сапог, братан?

— Нет еще, я потиху бил, хотел тебе дать поспать, господин военный. Сей минут закончу, — сказал чеботарь и проворненько застучал молотком.

В столовой пели дети, смеялись. «Дети. Дети. Мирная обитель. А в нескольких шагах от вас непримиримые, смертельные враги. За горло бы вас, каты! Мертвой хваткой!.. Не распускай нервы, солдат!» — приказал себе Яницын и застучал быстрее молотком.

Замятин, серый, помятый, не протрезвел после сна.

— Дай холодненькой водички, божий заступник. Маленько дербалызнули после ночной вахты. Ха-ха! О-го-го! Водичка даже со льдом! Хороша кваса! — говорил он, выливая в огромную пасть железный черпак. И опять взревел медведем, потревоженным в берлоге: — Ты мне дурика не строй: воду подаешь, морковным чаем потчуешь. Жив-ва! Шагом марш! Добудь две бутылки самогонки, а еще лучше — ханшина у ходей. Трещит башка. На золотой, нищета, Замятин — мужик богатый.

Яницын вышел на кухню, лихорадочно соображая: что делать?

— Чистых бутылок нет, Надежда Андреевна? — спросил он и заметил бледность хозяйки. — Ай вы заболели?

— Боюсь я их, проклятых! Все внутри трясется, когда вижу их так близко.

Пальцем она показала ему подойти ближе и шепнула:

— За ханшином я сбегаю сама, а вы пройдите в нашу спальню и послушайте их. Может, у них умысел какой? — Она сунула ему бутылки. — Идите к ним, скажите, что уходите.

— Одним моментом слетаю! — приоткрыв дверь, сказал Яницын калмыковцам. — Лавки-то китайские не близко, два квартала, но я мигом!..

— Иди, иди, Матвеев! — отмахнулся от него Замятин. — Мы с капитаном давно не виделись, а происшествий куча…

Яницын, закрыв спальню на крючок, прильнул к тонкой перегородке, отделяющей его комнатку от хозяйской.

— Пока вы, капитан Верховский, в карательных отрядах на лошадях перед девками гарцевали, тут такое творилось! — услышал Вадим глухой, сдержанный голос Замятина. — Такое! Одним словом, советую ночью на берег Амура с барышнями и хахальками не ходить. Там весь берег в упокойниках. Веришь, капитан, туда даже волки повадились бегать стаями. Готовая пожива!

— Ты по-прежнему, Юрка, в юридическом отделе трудишься?

— При нем! — многозначительно подчеркнул Замятин.

— Понятно! Вижу, что безденежьем не страдаешь. Доходы?

— Недотепа этот чеботарь спросил меня вот так, вроде тебя, капитан: «Откуда у вас доходы, все по закону делаете?» Ха-ха! Не скажешь простофиле, что закон у нас такой: что твое — то мое, а что мое — то мое. Откуда, капитан, доход?

Яницын затаил дыхание, — как вахмистр помнит прошлый разговор, а ведь был пьян как стелька, и с тех пор прошло месяца два…

— Откуда доход? — продолжал Замятин. — Осенью, когда мы сюда вошли — попировали. Действовал каждый кто во что горазд. Ты хорунжего Кандаурова, покойника, знал?

— Ну, еще бы! Конечно, знал.

— Кандауров хапал и направо и налево. Осенью, когда последние пароходы по Амуру шли, Кандауров пришел на пароход и снял пассажирку-дамочку с кольцами на пальцах. «Большевичка? Следуйте за мной!» Дамочка, конечно, в слезы: «Бог мой! Да за что?» Он на нее рыкнул: «Не рыдай мене, маты! Разберемся на месте. Нет вины — отпустим». Увез дамочку к себе. Бабец, говорят, ему попался номерной, красивая, стерва. Он, не будь плох, обобрал ее до ниточки — рванул деньги, драгоценности, снасильничал. И сбыл с рук, отправил «большевичку» в «вагон смерти».

Ночью повели ее с другими на расстрел. Плачет дамочка. В истерике падает: «За что? За что мне смерть?» И скажи, капитан, какой приключенческий случай происходит? Повезло суке: родственник в конвое, родной племянник! Схватил он ее — и к атаману. Муж у нее оказался семеновским полковником!

Полетела жалоба к командующему американскими экспедиционными войсками Грэвсу. Сволочи америкашки, как водится, историю раздули. Грэвс категорически пригрозил: «Немедленно расследуйте, наведите законность, а то разоружу отряд!» А фига ли им законность?

Кандауров — круть-верть, но атаман за это дело уцепился. Скажу тебе, друг, по секрету: Иван Павлович шибко недолюбливал Кандаурова. Хорунжий из бывших прапоров, сорвиголова, хват и собой хорош. Брюнет, на лицо приятный, силач, мужик-атлет. Атаман-то рядом с ним замухрышка-недоросток. Сам знаешь, Ваня наш ни лицом, ни фигурой не вышел. Злился. Завидовал.

Проверочку юридическим — бац! Кандауров-то круть-верть, но опоздал следы замести: оказалась за хорунжим тьма темных делишек. Одним словом, самочинства вагон и маленькая тележка! Всплыло наверх и ограбление шведского Красного Креста и аптеки Рийка. Передушили по приказу Кандаурова директора Креста Хедбома, его помощника Обсхау, владельца аптеки Рийка, а свалили всё на уголовную шпану. Оказалось, Кандауров хапанул в Кресте пятьсот тысяч рубликов как одну копейку, да еще у Рийка прихватил восемьдесят тысяч.

Чево еще атаман на него так взбеленился? Хорунжий хапал и ртом и задницей, а скрыл суммы, не поделился, как положено, по чинам. Облопался хорунжий, объелся! Веришь ли, Верховский, до чего остервенел Кандауров! Свирепейший, кровожадный мужик. Допрос ведет красных — ажник страшно глядеть: пригнется как-то, скособочится, ноги расставит агромадные, пена у рта. А вот сам-то поверочку не выдюжил, жидок оказался, бланманже! Взяли его под арест, а он ночью вену себе перегрыз — легкой смерти искал. Часовой заметил, остановил самоуправство. Потом стало ему мерещиться, что казненные им люди на него толпой пошли, он от них открещивается, молит о пощаде, трясется, в угол прячется — обезумел. И какое приключенческое дело с ним получилось? И мысли не допускал, не верил, как это его, Кандаурова, могут кокнуть. Посидел в холодной всего сутки — плачет, руки целует, гору золота сулит. Веришь, капитан, на расстрел волоком волокли, как куль с отрубями! Выл, цеплялся, слюни вожжой…