Изменить стиль страницы

Лапает бесстыдными руками, дышит, как мех в кузнице. Распалился, — жар от него, как от запаренной коняки. Губы развесил, бирюзовые глаза остекленели. Топчется около нее на одном месте, как тетерев на току, одну песню выводит любовную:

— Обними… Приголубь…

От неожиданности Алена даже онемела, потом сообразила, о чем поет старый тетерев, и схватилась с ним врукопашную.

Дядя Петя мужик сырой, мягким белым хлебом набалованный, а она на ржаном черном хлебе взращена, крепка, как дубок молодой. Сил у нее хоть отбавляй. Да к тому же и рассердил ее дерзкий пес до темноты в глазах. В жизни Алена такого позора-стыдобушки не знала, не ведала. Была она мужу жена верная и чистая. А тут аспид рыжебородый тень черную на нее набросить хочет. Света божьего невзвидела Алена. Взвихрилась. Схватила дядю Петю за загривок и, ног под собой не чувствуя, будто пушинку, поволокла его к муравьиной куче, что неподалеку на аршин над землей возвышалась.

Разворошила она ногой вершину купола муравейника и ткнула туда носом разгоряченного ухажера. Крупные злющие красные муравьи остервенели, заметались: ищут, кто их справное жилье повредил; скопом бросились они на защиту своей крепости и облепили дяди Петино лицо.

Он верещит, головой крутит, ногами сучит, — ядовито кусают его и жалят красные муравьи. Челюсти у них сильные, один укусит — волдырь появится и жжение нестерпимое, а тут их, неистовых в гневе, сотни закружились.

Раз пять Алена его в муравейник окунула: рассвирепела, клещами впилась. А когда пришла она в себя, сразу злоба ее спала: таким жалким, таким смешным показался ей неудачливый обольститель с красным, покусанным, как крапивой обожженным лицом, с распухшими веками, носом, щеками, что она невольно рассмеялась и отшвырнула его от муравейника, где уже кишмя-кишела боевая ратная сила.

Вскочил на короткие ноги дядя Петя, стонет, за лицо, горящее ядовитым огнем, хватается: будто кислотой жжет, — и… смеется, пройдоха!

— О! Вот ты какая… горячая, огневая… Лапушка-сестрица! Угостила жанишка: ждал калача, получил кулака. Ну и времена настали: не верил, а кажись, и впрямь есть честные жены!..

Муравьев из бороды помятой вытряхивает, смеется, плут прожженный, притчу и тут присказывает:

— Муравьи в доме к счастью, к прибытку — есть такая верная примета. Оставлю несколько штук в бороде, снесу домой, авось что-нибудь прибудет. А? Молчишь? Да! — прибавил он и сипло, как ни в чем не бывало, захохотал. — Да, здорово мы с тобой поговорили… по душам…

Подойти к Алене боится: того и гляди зашибет его не на шутку разгневанная «лебедь белая».

— Ну ладно, — глубоко вздохнувши, сказал дядя Петя, — без труда и рыбку не вынешь из пруда. Повременю, красотка. Но не рассчитывай, что забуду: старая любовь долго помнится. Побываешь ты, ладушка-горлинка, в моих руках, не минуешь их… Не сердись, милушка, пава моя, лебедь белая, одно пойми: на хороший цветок завсегда пчела летит…

— Смотри, пчела божья, за недобрым пойдешь — опять беду наживешь, — поджав губы, чтобы не рассмеяться над его скособоченным, необычным от укусов лицом, намекнула Алена.

Дядя Петя любовно ей ручкой помахал — и сгинул вмиг быстрехонький на слово и дело мужичок с ноготок, будто его корова языком слизнула.

Стишал с той поры дядя Петя, отстал от Алены — только издали поглядывал и сразу, как от яркого солнца, прищуривал пронзительные бирюзовые глазки, когда встречал ее спокойный, смиренно-ясный взор.

Глава десятая

Устоялись осенние золотые дни с далями в опалово-золотой оправе. Золотая осень Приамурья. Золотые снопы ржи. Первое золото березовых кущ. Иссера-голубое небо с кучевыми рассеянными облаками, радостно подсвеченными нежарким солнцем.

Алена и Палага жали серпами рожь на делянке дяди Пети. Алена вязала сноп за снопом, и на душе у нее было тихо, торжественно, как в праздничном храме, и только слегка точила неясная тревога будто ждала и не дождалась чего-то хорошего и сияющего, как встающий день.

Палага, приложив руку ко лбу, присматривалась — от села по стерне, взявшись за руки, бежали двое.

— Николка мой и Маринка Понизовая сюда скачут…

— Маманя! — запыхавшись от бега, сказал Николка, высокий, белобрысый паренек лет семнадцати. — К тебе из Хабаровска приехали. Какой-то мущина. Молодой. В тройке и при галстуке… Тебя зовет.

— Я пойду, Аленушка, а ты, ежели дядя Петя появится, скажи ему: мол, меня вызвали. Завтра я пораньше выйду и свое отработаю.

— Иди, иди, Палагея Ивановна! Какой тут может быть разговор!

Вечером Маринка и Николай опять «прискакали» к Смирновой.

— Алена Дмитревна! Маманя просила вас зайти к нам на минутку. Говорит, очень надо! — скороговоркой, не выпуская руки Маринки, сказал парень.

Молодые. Счастливые. Радостные, как добрая песня. Девчонка в расцвете сил и красоты, белолицая, розовая, с выцветшей от летнего зноя белокурой толстой косой. Красотка, красотка! Что ждет тебя, девочка? И Николка тоже хорош: высок, строен, широкоплеч и белобрысый задорный чуб над синими, как горное озерко, глазами. Парочка подобралась на диво!

Маринка! Маринка! Плакалась: «безответна любовь» — да он глаз с нее не сводит. Еще дети, ничего не умеют таить, читай, как в открытой книге.

Посланцы убежали.

Алена дожала клин и пошла к Палаге. Сильнее, чем всегда, точил ее червячок грусти. Не было в ее, Алениной, жизни вот такой светлой, ясной и гордой любви. Не подхватил вовремя Василь ее чувства, погасил побоями. Живут сейчас ровно, тихо, как в осеннем лесу, и спит Аленино сердце, хотя, видать по всему, неожиданно и страстно проснулось Василево. Поздно. Ей теперь ни жарко ни холодно. Петр Савельевич? Здесь было что-то другое, какая-то горячая вспышка; жизнь быстро залила ее ледяной водой. Все равно бежала бы от него опрометью — чужой человек! Не муж законный! «Грех! Бедолага ты, Алена, бедолага с первых дней! Маманя, маманя! Горемычные мы с тобой!..»

К Палаге приехал сын Лебедевой, Сергей Петрович, тот самый студент, который был в ссылке «за политику». Он вернулся из ссылки, но в Хабаровске ему не разрешили жить, и он по совету матери устроился учителем в Темную речку.

Наталья Владимировна дождалась сына, чтобы умереть на его руках: сдало сердце. Сергей Петрович еще не свыкся с утратой — был малоразговорчив, печален.

— Аленушка! — сказала Палага. — Пока мы не приведем в порядок школу и квартиру Сергея Петровича — надо побелить, покрасить, — не приютишь ли ты его на время, недели на три? Потеснись, отдай на время залу. У нас одна комната, а то не отпустила бы его. И шумно от Николкиных дружков. У вас завсегда чистота, тишина, пригрей его после такого-то горя…

Алена согласилась. Но когда сказала Василю, что учитель поживет у них, пока будет ремонтироваться школа, Василь встал на дыбы:

— Не надо нам квартирантов! Мало тебе поденной работы, будешь еще ему услуживать! Зачем нам эта обуза?

— Да ведь недели три всего, Василь… — начала было Алена, но он перебил ее решительно и грубо:

— Сказано — нога завязана, ходить не хромать! И на день не хочу! Я — хозяин!

— Василь!..

— Гляжу я на тебя, Василь, и себе не верю, — вмешался в их разговор Силантий. — Ай опять ты ее, как в Семиселье, шпынять начнешь? «Я — хозяин!» Да кто на твое хозяйство зарится? За честь бы почел, что ученый человек у тебя поживет. Ты — хозяин, а Алена кто? Куфарочка твоя?..

Так он пристыдил Василя, что тот сдался, махнул рукой, буркнул:

— По мне пущай хоть год живет!

Лебедев прожил в семье Смирновых месяц, и, когда он перебрался в свою квартиру при школе, переселенцы будто потеряли что-то, будто сразу тусклее стали жить.

Сдержанный и будто даже молчаливый, человек этот внес в семью Смирновых столько нового! Он так был образован, что мог ответить почти на любой вопрос.

Лесников, всезнайка Лесников, только удивлялся: «Все-то вы знаете, Сергей Петрович!» И отвел же Силаша душу: с кем с кем, а уж с Лебедевым он мог сколько угодно говорить о политике и получать сведения, которых лишен был всю жизнь.