Изменить стиль страницы

Настя подошла к ней. Неожиданно для себя протянула руку, чтобы пригладить светло-русую голову девочки, растрепавшуюся от возни с Галкой.

Лерка отшатнулась от нее, слабо вскрикнула: ждала, что мачеха прибьет.

— Чево ты, дурочка? — мягко спросила Настя и густо покраснела: поняла защитное движение падчерицы, ее испуг, и опять ей стало совестно и неловко. — Волосы у тебя растрепались с Галкой возимшись. Дай-ка причешу…

Непривычными к ласке руками Настя причесала падчерицу. У нее опять надрывно сжалось сердце: ощутила под грубой своей ладонью боязливый трепет худенького тела. «Трясется вся. Не верит мне, так и ждет, что тресну чем ни попадя. Вот до чего довела девчонку я, халда окаянная!..»

Ей стало скверно, мучительно стыдно за себя, и она, грубовато торкнув на стол тарелку со щами, сказала отрывисто:

— Похлебай щец! Даве ты совсем плохо поела.

Удивленная Лерка, искоса поглядывая на мачеху — не ослышалась ли ненароком? — подошла к столу и, сев на краешек табуретки, принялась хлебать щи. Она все время вбирала голову в плечи, томительно ждала очередной трепки, но, как это ни странно, оплеухи не последовало.

Лерка неожиданно отодвинула тарелку и сказала:

— Тетя Настя, я Галку не волчьими ягодами кормила. С куста сняла — красную смородину. Первенькие ягоды поспели, а она на молоке да на молоке. Кисленького-то и ей хочется…

«Стыд-стыдобушка! Не разобрала, озверела, убивицей по селу малолетку ославила… Как ей и в глаза глядеть синие?» Пунцовая краска вновь прихлынула к грубому Настиному лицу, загорелись уши, шея.

«Убить меня, тварь злобную, мало…»

С этого дня Настя вновь доверила падчерице Галку. «Она и впрямь ее порадовать хотела ягодкой. Сама еще глупенькая. Ей и в голову не пришло, что нельзя дитю ягод есть. А я сахалинкой честила сдуру…» — думала Настя, поглядывая все ласковее и ласковее на Лерку, которая вновь ожила, воскресла и целыми днями, не зная устали, возилась с ребенком.

А скоро и вся забота о Галке легла на Лерку: дядя Петя позвал Настю на поденку — полоть дальние огороды. Вечерами Настя останавливалась у открытого окна: «Как-то мои?» И успокаивалась, услышав нежную, как свирель, песенку Лерки и ответное радостное лопотанье дочери.

Тяжелая ледяная глыба, давившая ей душу с того дня, как осознала она, что зря оклеветала Лерку «убивицей и сахалинкой», словно уменьшалась, таяла. У Насти щемило сердце, спазмы сжимали горло.

«Поет? Поет, моя милушка! Доченька! Отходит потихоньку от моего изуверства. Ой, дура я, дура! Как слепая была от злобы и ненавистничества. За что я на нее так взъелась? Сейчас и сама не пойму…»

Сначала Лерка не верила Насте. Боялась. Недоверчиво прислушивалась к ласковым нотам, зазвучавшим в голосе мачехи.

Привычно сгорбив спину с выступающими лопатками, ждала удара. Но, как после тяжелой болезни, после горького прозрения, круто переломился дерзкий Настин нрав: пальцем не трогала падчерицу, голоса не поднимала.

Медленно оттаивала после долгого одиночества недоверчивая, озлобленная девочка. Но в одну добрую минуту Настю как рублем подарили: она заметила на сомкнутых губах падчерицы легкую, быструю, как зарница, улыбку.

Оттаивать-то оттаивала Лерка, но, видно, счастье ее комом слежалось. Малолетка пошла в услужение к людям: не могли Новоселовы выбиться из нужды. Нянчила детей дядя Пети. Но они не жили долго: поскрипят-поскрипят и отдадут богу душу.

Там-то, у дяди Пети, окрепла большая душевная дружба Алены Смирновой и ее маленькой подружки Лерки. Тут же и крестная — Порфирьевна — трудилась: «Хоть разорвись — и здесь надо хлеб добывать, и дом обихаживать…» Спасибо благодетелю дяде Пете — кормил десяток, а в страдную пору и больше батраков.

Построили дом и влезли в долги супруги Смирновы и Лесников. Всей троицей, всем святым семейством пошли в батраки. Надолго попали в мягкие руки любвеобильного дяди Пети.

Первое время, как переселенцы появились в Темной речке, попробовал было сладкопевец к Алене подольститься. Волчком вертелся, искал подхода. И вот те на! Осечка! С какого бока ни зайдет, везде то Силантий Лесников, то Василь встренут в вилы.

— Ах! Ах! Ах! Хороша ты, Алена, баба ядрена! Ласточка-касаточка…

Она на две головы повыше его; оглядит сверху черными строгими глазами, нахмурит брови, выпрямится. Дядя Петя сразу голову в плечи вдавит, будто удара ждет по загривку. А через некоторое время забудется и опять за свое:

— Ах! Ах! Ах! Хороша…

Заняли Смирновы у дяди Пети на корову и, как муха в тенета-паутину, попали в его мягкие железные руки. Дядя Петя хватко уцепился за новоселов; где работенка потруднее, их кличет: эти двужильные, вывезут. Особенно уважительно держал он себя с Василем, во всеуслышание похваливал самолюбивого мужика:

— Слабость за мной водится, — люблю людей быстрых в труде. Со стороны ежели на Василя посмотреть, так себе, сер-невзрачен мужичок, а вот мил-хорош тем, что на работу крепко сердит…

Трудится Василь на дядю Петю, надрывается, с ног валится. Алена изо всех сил ему помогает. Ино слезу пробьет от жалости — больно горек кус его хлеба, больно худенька на муже одёжка! Устает человек, всю силушку кладет, как волчок вертится, а толку чуть — все долг не убывает.

У дяди Пети свой хитроумный подсчет. Попробует Василь сказать, что сквитались они полностью, — от смеха зайдется хохотун рыжий.

— Ой, родимый, у тебя давно уже под носом взошло, а видно, в голове и не засеяно? Ты в моей компании был? Неводом моим рыбу на зиму ловил? В учет этого не берешь? Чужой дядя меня за это будет благодарить? Как же это ты, не припася снасти, ждешь сласти?

Василь с простого прямого сердца и брякни:

— Правда-то у тебя где?

В бирюзовых развеселых гляделках гладкого, сытого дяди Пети мелькнут на миг беспощадные чертики, боднут остророгие наивного правдолюбца — и тут же скроются. Зальется-закатится любвеобильный хозяин дробным смешком.

— Ох, Васенька! Пойми, братец мой милый, — хороша святая правда, а в люди не годится. Ты мужик башковитый, а одного житейского закона понять не можешь: есть у тебя в кармане полсотни — и правда твоя, а нет — не взыщи, брательничек. Заруби на носу, родимый, раз и навсегда и по этой зарубке жизнь строй: человек без рубля — все равно что мужик без шапки. Правда, дружок мой, завсегда тонет, когда золото всплывает. Понял притчу? А ты говоришь, правда где?..

Василь и замолчит в тоскливом бессилии. Премудрый человек дядя Петя зазря слова не бросит.

Отблагодарят его новоселы за одно, там, смотришь, другая нужда набежит, опять к нему с поклоном. Злых, несправедливых слов Василя он уже не помнит, выручит. И постанывает дядя Петя, устремив бесстыжие бирюзовые глаза на жену батрака.

— Ах! Ах! Ах! Хороша…

Алена, стыдясь и робея, шуганула его раз-другой. Он еще пуще разъярился. Липнет к ней, как осенняя паутина к лицу.

Противна Алене назойливая лесть сладколюбца, а как от хозяина отобьешься, если ходит по пятам и день изо дня одно долдонит:

— Доняла ты меня, Аленушка-сестрица. В ночных сновидениях к грудям твоим припадаю, томлюсь… Пожалей! Приласкай… Не гони, как пса шелудивого…

На мужика ее, на Василя, стал наседать, прижимать.

Смирнов мужик характерный, ревнивый. Даром что Сморчок, а однажды схватил дядю Петю за бороду и спустил с крыльца.

Озлился дядя Петя, не ждал такого сраму, но умен, башковит, черт, и виду не подал, что злобой давится. Засмеялся, достал из кармана медный пятак, потер набрякшую синюю шишку на лбу, заскрипел потиху, словно намекал, а не грозил:

— Не хватайся ты, Васенька-брательничек, за мою красную бороду: смотри, сорвешься — убьешься…

— Зашибу, хорек рыжий, если еще хоть раз замечу тебя коло моей бабы!

— О, родимый! Да ты, оказывается, характерный! Только мой тебе правильный совет: не руби выше головы — щепа глаза засорит!

Дядя Петя ухмыльнулся и нарочно, назло Василю, ногу на крыльцо поставил: знай, мол, наших.