Изменить стиль страницы

Королева поколебалась с минуту; но ей надо было довести дело до конца.

— Господин де Шарни, — сказала она грустно-безразличным тоном.

— Господин де Шарни! — воскликнула потрясенная Андре. — Господин Оливье де Шарни?

— Господин Оливье, да, — сказала королева, глядя с удивлением на молодую девушку.

— Племянник господина де Сюфрена? — продолжала Андре, раскрасневшись, с заблестевшими, как звезды, глазами.

— Племянник господина де Сюфрена, — отвечала Мария Антуанетта, все более поражаясь перемене, происшедшей во внешности Андре.

— И вы хотите выдать меня за господина Оливье, скажите, ваше величество?

— Именно за него.

— И он… согласен?..

— Он просит вашей руки.

— О, я согласна, я согласна, — сказала Андре, обезумев от восторга. — Значит, он любит меня! Любит меня так же, как и я его любила!

Королева, не помня себя, дрожащая и смертельно бледная, отступила назад с глухим стоном; совершенно подавленная, она упала в кресло, между тем как Андре, не помня себя, целовала ей колени, платье, орошала слезами ее руки и осыпала их горячими поцелуями.

— Когда мы едем? — сказала она наконец, когда после подавленных восклицаний и глубоких вздохов к ней вернулся дар слова.

— Едем, — прошептала королева, чувствуя, что жизнь покидает ее, и желая во что бы то ни стало спасти свою честь, прежде чем умереть.

Она встала и оперлась на Андре, горячие губы которой тянулись к ее холодной щеке.

Девушка стала готовиться к отъезду. А несчастная королева, обладательница жизни и чести тридцати миллионов подданных, подумала с горьким рыданием:

«Боже, Боже мой! Неужели не достаточно страданий для одного-единственного сердца?

И все же, — подумала она вслед за этим, — я должна благодарить тебя, Боже мой, ибо ты спасаешь моих детей от позора и даешь мне право умереть под моей королевской мантией!»

XXVII

ГЛАВА, ГДЕ ОБЪЯСНЯЕТСЯ, ПОЧЕМУ БАРОН СТАЛ ТОЛСТЕТЬ

Пока королева решала судьбу мадемуазель де Таверне в Сен-Дени, Филипп, чье сердце разрывалось от всего, что он слышал и узнал, торопливо готовился к отъезду.

Военному, привыкшему скитаться по свету, не нужно много времени, чтобы уложить вещи и накинуть дорожный плащ. У Филиппа были более важные, чем у кого-либо, основания как можно скорее уехать подальше из Версаля: он не хотел быть свидетелем предстоящего неизбежного позора королевы, предмета его единственной любви.

И потому он с большей, чем обыкновенно, поспешностью велел седлать лошадей, заряжал оружие и складывал в чемодан все, к чему он больше всего привык в житейском обиходе; покончив со всем этим, он велел передать г-ну де Таверне, что желает с ним переговорить.

Маленький старичок возвращался из Версаля, бодро ступая своими ножками с жиденькими икрами; эти ножки поддерживали его кругленькое брюшко. За последние три-четыре месяца барон стал толстеть, и это вызывало в нем гордость, которая станет вполне понятной, если принять во внимание, что высшая ступень тучности была у него знаком полнейшего душевного довольства.

Что же касается полнейшего довольства г-на де Таверне, то в этих словах заключалось много значений.

Итак, барон вернулся со своей прогулки во дворец в самом радостном настроении. Он сумел вечером принять должное участие в скандале, разыгравшемся днем. Он улыбался г-ну де Бретейлю, как противник г-на де Рогана; господам Субизу и Гемене — как противник г-на де Бретейля; графу Прованскому — как противник королевы; графу д’Артуа — как противник графа Прованского; ста лицам — как противник ста других, но никому — как сторонник кого-нибудь. У него были большие запасы злобы и маленьких подлостей. Наполнив свою корзину, он возвращался совершенно счастливым.

Когда лакей доложил ему, что сын желает говорить с ним, он, вместо того чтобы ждать визита Филиппа, лично пересек лестничную площадку, направляясь к отъезжающему, и без доклада вошел в комнату, где царил беспорядок, предшествующий отъезду.

Филипп не ожидал особенной вспышки чувствительности со стороны отца, когда тот узнает о его решении, но не ждал и особенного равнодушия. Действительно, Андре уже покинула отцовский дом, значит, стало одним человеком меньше из тех, кого он мог мучить. Старый барон, вероятно, ощущал некоторую пустоту, но когда эта пустота, после отъезда последней его жертвы станет полной, то он, как ребенок, у которого отняли собачку или птичку, весьма возможно, начнет хныкать, хотя бы из одного эгоизма. Но каково было удивление Филиппа, когда он услышал веселый смех и восклицание барона:

— Ах, Боже мой! Он уезжает, он уезжает!..

Филипп с изумлением посмотрел на отца.

— Я был в этом уверен, — продолжал барон, — я мог биться об заклад. Славно сыграно, Филипп, славно сыграно!

— Что такое, сударь, — спросил молодой человек. — Скажите, прошу вас, что славно сыграно?

Старик в ответ стал что-то напевать, подпрыгивая на одной ноге и поддерживая растущее брюшко обеими руками.

В то же время он глазами усиленно делал знаки Филиппу, чтобы тот отпустил камердинера.

Поняв это, Филипп повиновался. Барон выпроводил Шампаня и сразу запер за ним дверь. Вернувшись к сыну, он тихо сказал ему:

— Превосходно! Превосходно!

— Вы расточаете похвалы по моему адресу, сударь, — холодно сказал Филипп, — но я не знаю, чем их заслужил…

— Ах-ах-ах! — вихляясь, произнес старик.

— …если только вся эта веселость, сударь, не вызвана моим отъездом, избавляющим вас от меня.

— Ох-ох-ох! — сказал барон, смеясь. — Ну-ну, не стесняйся же при мне, право, не стоит… Ты знаешь ведь, что тебе меня не провести… Ах-ах-ах!

Филипп скрестил руки, спрашивая себя, не начал ли старик сходить с ума.

— Не провести? Но чем же? — сказал он.

— Своим отъездом, конечно! Не воображаешь ли ты, что я ему верю, этому отъезду?

— Вы не верите?

— Шампаня здесь нет, повторяю тебе. Нечего скрываться; к тому же я соглашаюсь, что такое решение было единственно возможным; ты решился, это хорошо.

— Сударь, вы меня так удивляете!..

— Да, довольно удивительно, что я угадал это. Но что поделаешь, Филипп; нет человека любопытнее меня, а когда меня охватывает любопытство, я начинаю доискиваться. Нет человека счастливее меня, когда нужно что-нибудь выискать; вот я и обнаружил, что ты якобы собираешься уезжать, за что прими мои поздравления.

— Якобы? — воскликнул заинтриговано Филипп.

Старик подошел ближе, ткнул в грудь Филиппа своими костлявыми, как у скелета, пальцами и продолжал, становясь все откровеннее:

— Честное слово, я уверен, что без этой уловки все было бы открыто. Ты вовремя спохватился. Завтра было бы уже поздно. Уезжай скорее, дитя мое, уезжай скорее.

— Сударь, — сказал Филипп ледяным тоном, — уверяю вас, что я не понимаю ни единого слова из того, что имел честь слышать от вас.

— Где ты спрячешь лошадей? — продолжал старик, не давая прямого ответа. — У тебя есть одна кобыла, которую легко признать… Берегись, чтобы ее не увидели здесь, когда тебя будут считать находящимся в… Кстати, куда именно ты направишься… для виду?

— Я еду в Таверне-Мезон-Руж.

— Хорошо… очень хорошо… ты делаешь вид, что едешь в Мезон-Руж… Никто не будет проверять этого… Однако будь осторожен: на вас обоих устремлено много глаз.

— На нас обоих?.. На кого же?

— Она, видишь ли, очень пылкого характера, — продолжал старик, — и своими бурными вспышками способна все погубить. Берегись, будь благоразумнее ее…

— Послушайте, — воскликнул Филипп с глухой яростью, — я действительно прихожу к заключению, сударь, что вы потешаетесь на мой счет, и это, клянусь вам, вовсе не говорит о вашей доброте! К тому же это нехорошо, потому что вы, видя мое сильное огорчение и раздражение, вынуждаете меня нарушить долг почтения по отношению к вам.

— Почтения? Ну, от него я тебя освобождаю… Ты достаточно взрослый малый, чтобы устраивать наши дела, и справляешься с этим так успешно, что сам внушаешь мне почтение. Ты Жеронт, а я Шалый. Послушай, оставь мне адрес, по которому я мог бы известить тебя, если случится что-нибудь неотложное.