Изменить стиль страницы

— Может, и без сознания, а помню!

— Вы про меня это, а я про вас помню всё, товарищ лейтенант, — опять со своим отчаянным коротким вздохом сказала она. Помолчала и спросила: — А Светик

Лазарев?

— Погиб.

В темноте мы проходили сквозь строй теней, говорили шепотом, будто громкие голоса могли потревожить ушедших.

— Сашок Рыбкин? — спрашивала она.

— Погиб.

— Погиб, — эхом повторила она.

Мне вспомнились стихи Бутова, не слова, а только смысл стихотворения: «Каждому поколению, которому суждено было пережить эпоху крови, должна быть дарована эпоха света. И свет не померкнет, пока не высветит всех умерших, подарит им единственно возможное бессмертие — бессмертие памяти, осветит все до одной могилы; одну за другой, одну за другой».

— Ленька Полетаев?

— Погиб.

Мы кружили по городу. Вспоминали чаще безмолвно, но так, будто угадывали, видели воспоминания один другого, присутствовали в них. А иногда перебрасывались несколькими фразами.

Я опять предложил, но уже не грубо:

— Тебе же трудно ходить. Лучше посидим! Не хочешь у меня — так на скамье в сквере, на ступеньках лестницы?!

— Нет, нет, — давай нагуляемся вволю и наговоримся. Хорошо! Да? Когда еще выпадет.

— Хорошо, — согласился я. Спорить с ней не было у меня права: она всегда была выше меня.

Вспомнились слова профессора Р., учителя Бутова, которого Сашка очень почитал. Еще до фронта, в Глухове, он прочитал их мне из своей записной книжки. Речь шла о сути женского и мужского начала в жизни: «Первое — воплощается в вечности. Второе — временное; недаром мудрые пчелы изгоняют трутней из гнезда — исполнили свое предназначение и подыхайте! Первое управляется одной природой, делится любовью, рождениями детей. Второе — дробится на — иногда в дни, немногие месяцы, — периоды личной карьеры, изменчивой политической моды, меняя, если придется, на повороте даже свой знак с «плюса» на «минус». Первое — в вечности. И благодаря женскому началу — в каждом поколении отражается череда всех других, от человека, впервые рожденного на Земле, до последнего человека, который когда-то погибнет и оставит ее сиротски безлюдной; а там пески, и лава, и вода быстро смоют следы человеческого бытия.

В женском начале — нить, соединяющая все времена человечества. Женское начало — от Бога, мужское в суетном стремлении все время создавать нечто. Зачем? Чтобы выдвинуться из толпы? За счет других? Какая разница — не ты отодвинешь плечом, другой будет действовать нагайкой, пистолетом, пулеметом. Быть над толпой, выше всех, но не в нравственном человеческом смысле, а во власти, карьере.

Смысл первого — в самоотвержении, дарении себя, женщина отдается; второго — в самоутверждении. Первого — в вечности; второго в точном соответствии мгновению. Мы ходили с Тосей час за часом, не чувствуя усталости. Молчали или говорили все о том же — о войне; и когда молчали — вместе вспоминали.

А потом остановились на вокзальной площади. Тося отошла на несколько шагов, шумно, с отчаянным усилием набрала воздух в грудь, словно ей или нам обоим предстояло опуститься под землю, под воду — в неживое, словом. Надо — и тут уж ничего не поделаешь. Сказала одно только слово: «Прощай!»; тогда я еще не понимал, почему и как родилось это ее решение.

Она медленно уходила всё дальше и дальше. Сказала, уже невидимая, а лишь чуть угадываемая в темноте:

— Помни — я твоя! Я всегда думала и думаю только о тебе. Живу только оттого, что ты есть. Но так уж случилось. Ничего уж не поделаешь.

С этими словами она совсем исчезла. Я не стал почему-то догонять ее, когда еще можно было бы. Вокзальные часы показывали без десяти четыре. Без десяти минут — окончательное, как смертное, расставание. Стоял, словно прирос к земле. Стоял, со всех сторон сжатый темнотой, сжатый видениями войны.

Может быть, они — видения — тоже не понимали, зачем это Тося вызвала их из небытия, если сразу исчезла. Иногда видения вглядывались в меня, в самую мою сердцевину и безмолвно спрашивали: «Ты ведь тоже был в небытии, в этой черновской черноте, и тебя она позвала первым; зачем было звать на немногие часы и минуты?» Они говорили, и я чувствовал на щеке холодное дыхание прежних друзей.

— Зачем она позвала нас? Чтобы спасти! Ну, конечно, — спасти от пустоты.

У меня кружилась голова. Вдруг я подумал: так ведь через наш городок проходит только одна железнодорожная линия, какая там пересадка. Тося не могла случайно оказаться тут. Приехала дневным двенадцатичасовым, должно быть, и дожидалась темноты. Зачем?

— Чтобы между нами не было наслоенного годами, не было между нами времени?

— Чтобы встретиться, как тогда встречались?

— Чтобы сказать мне и услышать от меня то, что мы говорили тогда?

— Чтобы только прикоснуться к былому? Чтобы навеки проститься со мной?

— А, может быть, чтобы навеки остаться? Приехала, чтобы навеки остаться, а вот я не понял.

Побежал на станцию. Поздно — поезд уже отошел, на платформе было пусто, далеко виднелись удаляющиеся сигнальные огни.

21

С этими воспоминаниями я и проснулся на жесткой вокзальной скамье. В вещие мгновения пробуждения, когда ты заново вступаешь в мир, словно бы не изношенный, не «б/у», как выражались армейские интенданты, — подумалось, что две такие несходные, но краеугольные формулы человеческого: «блаженны нищие духом», как сказано в Нагорной проповеди, и — «устами младенца глаголет истина» — объединены общим смыслом. Блаженны те, у кого нет раздвоения между душевным порывом и деловым умом; в ком просто нет этого тысячи раз предававшего «делового ума». Которые живут там, где соединяется старчески бескорыстное последнее познание мира — чего желать для себя старику, — с бескорыстием идущих прямо из природы человека мечтаний детства; сказано: «устами младенца».

Они будто летят друг к другу — мечты детства и исповедь старости. И наше поколение — казалось бы, все исчерпавшее, все потерявшее, запутавшееся, обескровленное непосильными муками — все-таки должно суметь из сегодня, из старости послать свою птицу сизоворонку навстречу поколению, угадывающему свою судьбу.

Тогда-то вновь родится Синяя птица. А без нее — как жить? И в этом смысл на первый взгляд слишком красивых слов Бутова «допеть недопетое», к слишком многому обязывающих. (И тут, и выше я привожу по большей части мысли не свои, а Бутова; клочковато, неясно, как они запомнились.)

Слова Бутова относятся не только к нему самому, а ко всем, кто может сказать про себя: «И это все в меня запало и лишь потом во мне очнулось»; у большинства ненадолго только очнулось. Когда запало? На фронте, в детстве, в лагере? Какая разница. То есть это относится и ко всем настоящим поэтам (значит, и к Бутову!). В поэзии, как в сказке, детское, первоначальное, соки земли соединяются со всезнанием опыта, дарованного человеку, горького или светлого, соединяется на полпути бесстрашного их полета друг к другу; у детства — первого полета, у старости — последнего; полета пусть даже через лжи, предательства, измены. «Блаженны добровольно нищие»; нет у них и не может быть корысти, того, что разменивается, обменивается. Блаженны Поэты. Блажен сказавший: «И пусть у гробового входа младая будет жизнь играть».

…Я подошел к кассе.

— Поезд опаздывает на сорок минут, — со странной неприязнью сказала кассирша. «Во всем, во всем виновен ты», — явственно послышалось в тишине станционного зальца. Я ходил из угла в угол, попеременно говоря себе: «Можно еще успеть» и «Нет, поздно — все потеряно».

В Т. на вокзальной площади у стоянки такси вытянулась длинная очередь — человек пятьдесят или шестьдесят. Было 9 часов. Солнце едва выплывало и снова тонуло в покрывале облаков, кое-где сквозивших синью. Из переулка медленно выполз пустой самосвал. Я вскочил на подножку шоферской кабинки и крикнул водителю:

— До Нового кладбища довезешь?

Водитель сперва ухмыльнулся — пожалуй, и не выдумаешь нелепее: самосвалом на кладбище?! Потом оглядел длиннющую очередь на такси: