Изменить стиль страницы

19

И теперь мне, Алексею Теплову, младшему научному сотруднику Химического Института в городе Менделеевске, а прежде однополчанину и другу Александра Максимовича Бутова, остается только пояснить, в меру возможности, как была узнана мною и расшифрована, записана (работа, впрочем, еще далека от окончания) эта история, могущая в некоторых отрывках показаться необычной, даже — невероятной. Ну и одновременно оправдаться в неполноте, запутанности и отрывочности изложения.

Но каким образом оправдаться? Кто хочет, пусть довольствуется фактами, то есть тем, что мне как-то было продиктовано. Между прочим, в этом «как-то» — оно не может быть удовлетворительно разъяснено, на мой взгляд, — и заключается главная странность и неубедительность повествования.

Человек с более гибкой и молодой фантазией сам присочинит недостающее. Дело его. Ну, а читатель с умом скептическим — ему остается самое легкое: после первых же бросившихся в глаза неясностей или нелепостей даже отложить рукопись в сторону. Я и сам на месте читателя так бы поступил.

Без малейшей жалости, даже с облегчением я забросил бы эти записки, когда б не въедливое такое, вновь и вновь возникающее болезненное чувство: «Другие как хотят, а ты так поступать не вправе!».

Почему?

— Ну, хотя бы потому, что неспроста все это «открылось» (более подходящего слова не могу подобрать) именно тебе. И потому, что Александр Максимович Бутов — главное действующее лицо и, как представляется мне, подлинный автор этих автобиографических заметок, хотя он и говорит о себе чаще в третьем лице, — он, А. М. Бутов, не случайный знакомец, а человек, сыгравший важную роль в собственной твоей судьбе.

…Мы познакомились летом 1942 года в большом селе Глухово, недалеко от Новосибирска; там формировалась дивизия. Оба мы были зачислены в один батальон командирами рот; Александр Максимович, или, как я попросту его тогда именовал, Сашка, в ту пору ночами — дни были заняты под завязку — писал стихи: всякие там мечты про будущее.

Стихи эти тогда мне очень нравились, и вообще мы так дружили, что не только в батальоне, но во всем полку нас дразнили — «близняшками» или «двойняшками»; кстати, мы и внешне очень походили друг на друга, и даже в одну девчонку, санитарку Тосю, тайно были влюблены, хотя ни у кого из нас с ней ничего не было — даже не целовались. Да и она нас любила — только кого больше? Это уж одному Богу известно; даже не ей самой.

Я был уверен, что Сашка именно по праву своего таланта переживет войну и станет знаменитым поэтом. Как читателю известно, предчувствие мое относительно поэтической судьбы Бутова не оправдалось; во всяком случае пока. Да разве судьба признает «право таланта»? Не убивает ли она или принижает с особой даже пристрастностью людей выдающегося ума и дарования?

Осенью того же сорок второго года дивизию перебросили на Южный фронт. Через две недели при штурме высоты, именовавшейся Маяки, Бутов был тяжело ранен, эвакуирован в тыл и, хотя по слухам остался в живых, в нашу часть не вернулся.

Демобилизовавшись в сорок шестом, я попробовал его разыскать, но не преуспел в этом; в течение нескольких лет заходил в городскую читальню и внимательно просматривал поэтические разделы журналов. Сходные фамилии попадались, я всматривался в них с болью даже, а подписи «Александр Бутов» — не было и не было.

В конце концов я забросил бесполезные и огорчительные хождения.

А еще через пятнадцать или немногим больше лет фронтовой сослуживец, с которым мы переписывались, хотя и крайне редко, сообщил, что «А. М. Бутов — музам предпочел Минерву. Кажется, не слишком преуспевает на научном поприще, да и ведет себя, по слухам, не совсем порядочно: женился на некоей бойкой бабенке, прижил сына Костю и успел обзавестись рогами».

Корреспондент мой жил по случайности в том же городе Т., что и Бутов, — «за три квартала».

Сказать по правде, письмо не просто огорчило меня, а вызвало острую, долго не проходившую боль. Суть была не в том, что А. М. «обзавелся рогами». Какое мне-то дело. И не в том даже, что ведет себя непорядочно. Как это понимать?! Да и как ни понимай, многое следовало списать на желчный характер автора письма.

То есть дело было и в этом, даже именно в этом, но суть заключалась в ином. В чем? Да просто в том, вероятно, что послевоенная жизнь в образе Бутова примяла, обломала не только его одного, а общие наши мечты. Ведь как думалось? Выпадет счастливый номерок, не пошлют на тебя похоронку, тогда уж непременно осуществится!

А вот не осуществилось…»То, что было суждено тебе, но не пропето, свинцом оседает в сердце и принижает не только тебя, но и все твое поколение», — сказал как-то Бутов.

Кстати, когда он говорил это — где и когда, не помню, — мимо проходил один штабной лейтенант — полный, массивный, с багровым затылком; «мясной человечишко» — определял его Александр Максимович; так тот, на ходу уловив одно слово «пропето», неприятно осклабился и передразнил: «пропето, провыто, пропито» — ну, и пошел дальше.

И еще, кажется, в тот же раз Бутов сказал: «Позади слишком много того, в чем необходимо или исповедоваться до самого тайного, или так: «смертию смерть поправ».

Может быть, сейчас монолог Александра Максимовича прозвучит излишне «красиво». Но вспоминая его, я ведь мысленно вижу двадцатишестилетнего пехотного офицера, а по виду — и совсем мальчишку, жизнь которого может прерваться каждый час, каждую минуту, хотя бы на пологом склоне этой проклятой высотки Маяки близ Славянска, прерваться после каждого: «Рота, за мной!»

И еще Александр Максимович говорил: «Смерть — пустота и ничего иного. Мертвому она и положена — пустота. А вот жить в пустоте действительно страшно. Но этого мы себе тогда уж никак не позволим».

«Тогда» — означало: после войны.

Подобное он говорил, если нападала на него — редко — стихия философствования. А вообще он был веселым, смелым, красивым — вот как на той маленькой карточке, подаренной мне им; висит она в рамочке над кроватью, не стареет, не взрослеет, только желтеть понемногу начала.

Иногда Бутов читал мне свои стихи, только что сочиненные; читал и в Глухове, в уютной теплой избе, и у Маяков в исхлестанной осенними ливнями неглубокой траншее, когда до зеленой ракеты, по которой «подготовиться к атаке» оставалось час или и того меньше. Мнением моим о стихах он не интересовался, во всяком случае — виду не показывал. Только однажды — не накануне ли тяжелого своего ранения? — спросил:

— Ну как?

Мне хотелось найти, как выражается Пушкин, важные слова. А получилась тут уж действительно красивость.

— Когда ты пришел, — сказал я, — было душно, тревожно — спят солдатики, согрелись в мокрых шинелях, для многих это последний сон. А теперь легче дышать. И видно далеко…

— Дальше Маяков? — с улыбкой спросил Бутов.

— До края земли, края жизни, и не только твоей и моей… — Не миражи? Будущее, которое действительно будет?..

Я не успел ответить: в небо медленно и полого поднималась зеленая ракета. Чуть ли не над головой пролетели первые снаряды дивизионной артиллерии. Александр Максимович побежал к себе, а я поднял свою роту.

…Пожалуй, вот и все, что я хотел и могу сказать о том, кем был для меня — да и остался — Бутов.

…Как-то я вернулся домой в неуютную свою холостяцкую комнату около одиннадцати, после шести часов преферанса «по маленькой» и изрядной выпивки, с ужасным чувством бессмыслицы, а если пооткровеннее — подлости своей жизни, именно «пустоты» ее, как, должно быть, понимал это слово Сашка Бутов; взглянул на карточку его — ив памяти всплыли эти слова: «А вот жить в пустоте действительно страшно, но этого мы себе тогда не позволим».

А ведь «позволили», снова — в который раз — позволили, чтобы потом — в который раз — покаяться.

Ужасно захотелось вспомнить хоть одно Сашкино стихотворение, хоть строчку; может быть, от стихов чуть развиднелось бы в хмурой осенней ночи, с тяжестью именно свинцовой, опускавшейся на меня — вот-вот раздавит. Но ничего не припоминалось; подумалось — вернее бы сказать «понялось», — что никогда больше стихи эти и не припомнятся; ведь они писались для меня и моих друзей, какими мы были, а во мне с нынешними дружками, какие мы есть, — существовать не могут.