Изменить стиль страницы

Однажды Бутов сказал: «Слова и мысли воспринимаются, только если все уже предуготовлено, чтобы их вместить, — тоскует, ждет; а нет скворечника, скворцы летят дальше или падают от голода и истощения, умирают».

В каком-то журнале попались хорошие стихи, поразившие двумя строками: «И это все в меня запало И лишь потом во мне очнулось!» Но ведь «запало», посеялось во всех воевавших, а очнулось только в авторе стихотворения, ну и немногих, как он. А в других?.. В нас, может быть, и начало проклевываться, но сразу и уже навсегда заросло бурьяном.

Я распахнул окно — ветерком даже не повеяло. Темнота была такой плотной, что, казалось, ее можно рубить топором; только вот — зачем? Куда прорубаться?

Я вынул и положил на стол двести шестьдесят пять рублей, в мятых бумажках, оттопыривающих карман; двести сорок — неожиданно возвратил старый долг Чернов (его все у нас называли просто «Черный»), у которого я был в гостях, а двадцать пять рублейс копейками выиграны в преферанс. Механически пересчитывая этот свой случайный доходец, подумал, что день, по нашему обывательскому счету, вполне можно причислить к везучим. Но радости, даже самой малой, не ощутилось. Напротив: было чувство, что падаешь в пропасть, медленно, неотвратимо соскальзываешь…

Разделся и лег; показалось холодновато — поднялся, чтобы закрыть окно, но сразу снова распахнул. Еще вставал попить воды, просто побродить в шлепанцах по тесному неуюту моего жилья; когда слышишь шаги, даже и свои собственные, — не так одиноко.

Часы на стене показывали ровно половину двенадцатого, я улегся окончательно, натянув одеяло до подбородка. И только закрылись глаза, повеяло ветерком, прошла тошнота, и многое как-то прояснилось.

…Тут приходится отметить странность, до сих пор мною не разгаданную: то ли все описанное в этой рукописи было, но можно предположить и так, что просто я крепко уснул, и все это привиделось в глубоком забытьи.

Но тогда почему пачка мятых трехрублевок, пятирублевок и десяток — вот она на столе, — обуглилась и закоптилась с одной стороны?

И как, откуда появилась общая тетрадь в голубой клеенчатой обложке, где все страницы до последней покрыты наползающими одна на другую строками, написанными, несомненно, моей рукой, с моими, только мне понятными сокращениями, когда некоторые слова обозначены одной буквой или только мне понятным значком; я только начал на предыдущих страницах расшифровывать и перебеливать некоторые, наудачу взятые заметки из тетради — а так работы с ней хватит надолго.

…Итак, лишь только я закрыл глаза, повеяло прохладным ветерком с запахом прели, исчезли все следы праздно, пьяно и скучно проведенного вечера. Возникло, охватило меня сразу всего целиком — каждую клеточку, каждый нерв — ощущение сосредоточенной ясности; словно самое живое во мне поднялось из тайников души.

Я видел, несмотря на закрытые глаза, — это тоже странность, других я уже оговаривать не буду, — видел очень светлое, наполненное именно утренним светом голубое пространство, во всех направлениях пересекаемое ветвящимися потоками, как равнина пересекается ручьями и полноводными реками. Только потоки были не голубыми, серыми, синими, — словом, совсем не такими, какими бывают реки, — а прозрачно-розовыми. И по ним, подобно кораблям на реке, плыли одно за другим круглой и овальной формы тела красноватого цвета, почему-то вызывающие мысль о золотых рыбках или даже русалках.

Я попробовал было объяснить себе происхождение наблюдаемой картины — значит, я не спал?! — зажегся фонарь под окном? Выглянула луна? И вот свет фонаря, луны или просто лампы под потолком, проникает сквозь веки, очерчивая капилляры, а там движутся кровяные тельца. Попробовал объяснить себе все так, когда понял, что сугубо логические рассуждения никакого отношения к происходящему не имеют, а тут происходит нечто совсем другое — логике даже враждебное.

Череда чего-то овального, круглого, причудливо изогнутого — не что иное, как течение поступков, мыслей, чувств, соединяющихся сейчас заново, не во временной своей последовательности, а по однородности — так что события детства, допустим, естественно сливаются с чем-то происходящим сейчас, накануне старости. И твои мысли и поступки сливаются с сущностью другого, очень близкого тебе человека, при этом обнажая себя.

Каждого человека, — я еще не знал.

Потом в прозрачном пространстве появилось — спустилось с неба или выплыло из глубины — нечто, похожее одновременно на птицу и на человека, только крылатого. Черт лица различить я не мог, видел только что голову, окруженную сиянием — тем же утренним, голубоватым.

Я вспомнил, что во многих мифологических древних рисунках повторяется «птицечеловек» — с крыльями и птичьей головой. Но это был не птицечеловек, а человек-птица, вообще «крылатый» — другого определения я подыскать не смог.

И лишь только Крылатый появился, мне стало известно — было совершенно тихо, не доносилось ни звука, так что сообщено все дальнейшее было мне, очевидно, не словами, — стало известно, что Александр Максимович умер сорок дней назад.

Это не потрясло меня, словно я был уже предупрежден о его кончине. Словно сама эта смерть не окончательная, что ли. Напротив, она пресекла его, Александра Максимовича, и почему-то и мое — неотвратимое угасание (скольжение в пропасть?), так что если он снова появится, то таким, как на моей карточке, как в Глухове, как в дни штурма высотки Маяки, в ночи, когда он писал стихи.

Появится, чтобы пропеть непропетое, прожить истинную жизнь.

Еще мне было сообщено, что воскрешение произойдет, только если Бутов необходим хоть одному человеку на земле. И этот «один» докажет потребность в существовании Бутова, верность ему: придет, преодолев все могущие возникнуть препятствия, на Новое кладбище города Т., где Бутов жил и погребен, непременно до десяти часов завтрашнего утра и сожжет над могилой ровно двести рублей.

Вот и все. Я открыл глаза, вскочил и с лихорадочной поспешностью стал одеваться. Часы и теперь показывали половину двенадцатого; по-видимому, то, что привиделось, не заняло нашего земного времени.

Почему-то — некстати — пришло в голову: какое это жалкое, хотя и чрезвычайно распространенное именно в наше время понятие — полуинтеллигент, полуинтеллигенция. И как дурно, что иные — даже умнейшие — путают это слово и это сословие с другим, близким, но противоположным первому — интеллигент, интеллигенция. Впрочем, конечно же, интеллигенция не сословие, а просто сочетание одиноких людей, рассеянных по свету, таких, как Р., о котором мне некогда часто рассказывал Бутов.

В том ли разница, что интеллигент знает языки, музыку, живопись, современную науку, что ему по-блоковски «внятно всё»? Конечно, и в этом, но во вторую очередь. А главное — что он имеет свою идею, направление движения, диктуемое этой идеей. И идет не со службы домой, не в гости — картишками перекинуться, а в одном своем направлении. И если на пути гильотина, виселица, выстрел в затылок, нищета, непризнание и враждебность окружающих — он не свернет. И если он исчезнет одним из перечисленных способов, тогда что ж? Свет, который он излучал, вот это самое утреннее сияние успело осветить хоть одну душу — несмотря на все успехи современной светоизоляции; одну душу, чаще всего не больше, чем одну или две, — но разве этого мало?

И если так судить, я, записывающий это повествование — именно полуинтеллигент, а Александр Максимович напротив — интеллигент хотя бы в силу истинности своего дарования, во всяком случае — мог бы стать интеллигентом.

Сейчас, после смерти?

Да, именно сейчас, — в силу великих слов «смертию смерть поправ».

Тут надо оговориться, что путаница мыслей не мешала мне. Я оделся и умылся, позвонил на вокзал и узнал, что поезда на Т. есть в 0.15 и в четыре часа ночи. Постановил для себя непременно уехать в 0.15 — тогда исключены всякие случайности, а что они грозят мне, я уже сознавал. Не достану в Т. такси, доберусь хоть пешком до этого самого Нового кладбища. А уехать в 0.15 вполне возможно — до вокзала рукой подать.