Изменить стиль страницы

Нам казалось, толкануть посильнее, и начнется весенняя пора — великое наше наступление. До самого Берлина! Сколько потом раз мы обманывались, верили и ждали и с этой верой, яростью и надеждой шли на штурм!

…Путь к передовой оказался длиннее, чем мы предполагали. В наступивших сумерках уже ничего нельзя было увидеть, понять, где мы, куда идем. Облака затягивали луну, лишь изредка, в прорывах пробивался дымчатый свет, он скрадывал пространство.

Мы подолгу останавливались. Постукивали валенками, подпрыгивали, размахивали руками, чтобы согреться. Шли в одном направлении, круто поворачивали, казалось, идем назад, отдаляются вспышки ракет, притушается мертвое их сияние, снова делали поворот, проваливались в глубоком снегу, ракеты оказывались справа и вроде даже позади нас. Пулеметы работали все время: то ближе, то дальше, и по звуку определялось — не наши. Вдруг начинало что-то рваться, снаряды, мины — не понять, пулеметы захлебывались в яростном клекоте, все стихало, и снова начинали пулеметы — то поодиночке, то группами, и тогда все сливалось в один бесконечный лающий звук: р-р-р…

Исходный рубеж для атаки была река, ее так занесло снегом, что сначала и не понять было, река это или извилистый, уходящий вдаль неширокий овраг. Надо было выкарабкаться по крутому откосу с нависшими плотными козырьками снега наверх. Отсюда была видна на гребне деревня.

Вот эту-то деревню, которую нам назвали, Калиновку, должен был брать в ночной атаке второй батальон, он вышел раньше нас, мы должны были развивать успех.

Перед рассветом сказали, второй батальон ведет тяжелый бой, нашему батальону приказано поддержать.

Ушли куда-то в темноту две стрелковые роты, словно растаяли. Третья оставалась вместе с нами на роке. Мы просто стояли, и я не скоро разобрал, что мы на реке, а перед нами крутой берег. Вскоре ушла и третья рота, развернувшись в цепь.

Высокий берег все скрывал, ничего не было видно, и только слышались пулеметные очереди, разрывы, и уже когда начало светлеть, вдруг выплеснулось протяжное, но отчетливое: «Ура-а-а!»

Звук стоял минуту, другую, яростно захлебывались пулеметы, и затем вновь все притихло.

Группами, поодиночке шли раненые. Они не смотрели на нас, проходили молча. Да мы и не спрашивали их ни о чем.

На руках вынесли командира нашего батальона капитана Кашина.

Тонкое морщинистое лицо, сумрачные глаза, казалось, таившие какую-то боль (мы знали, семья его в день объявления войны была в Бресте; он думал, жена, дочь погибли, лишь перед отправкой на фронт оказалось, живы, добрались до Урала), резкая повелительность жестов, умение быть немногословным, его пограничное прошлое — все внушало нам доверие и уважение.

В бой пошел он с третьей ротой. На наших глазах сбросил шинель, под ней оказалась перетянутая ремнями меховая куртка с щегольскими опушками, махнул пистолетом: «Вперед!» — и неожиданно по-молодому, легко вскарабкался наверх по крутому склону. И вот теперь его несли на поднятых руках шесть или восемь человек.

Он приподнимался и взмахивал зажатым в руке черным блестящим пистолетом «ТТ», кричал: «Пустите, я не могу оставить батальон», — матерился и требовал врача, чтобы его перевязали тут, на месте, а он останется, бой не закончен, лицо его искривляла судорога боли, он откидывался назад, снова пытался приподняться… А его несли, тащили молча и деловито, не обращая внимания ни на выкрики, ни на ругань. На вытянутых руках, как батька Боженко в кинофильме «Щорс».

Унесли Кашина. Перед нами вверху на откосе с разгона остановился парень с заиндевевшим чубом, выбившимся из-под шапки, в расстегнутой на груди шинели. Он жарко хватанул воздух, сказал: «Ребята, где тут доктора?» — и вдруг сел и сказал с бесконечным удивлением: «Я умираю» — и свалился на бок, а ртом начал хватать снег и вдруг захрипел и затих…

Борис приказал приготовиться к ведению огня. Заметно светлело. Виктор полез наверх, на бугор. Вскоре он скомандовал данные, мы повторили их, и наши мины пошли в сторону врага. Что там видел Виктор? По каким целям он вел огонь? Мы повторяли его команды. И наши трубы с короткими вспышками пламени выметывали мины.

Вновь послышалось дальнее: «…а-а-а!»

— Пошли в атаку, — сказал Борис.

И тут раздался многократно повторенный режущий свист. Он вырастал в силе, будто бешено закручивался, вовлекая, лишая силы, засасывая в вихреподобную пучину. Так, наверное, зашибая насмерть, свистал грозный Соловей-разбойник из русских былин…

Перед нами метрах в десяти вырос частокол черных разрывов. Будто враз поставили забор. Через минуту все повторилось вновь. Выметнувшаяся глухая стена земли и снега выросла позади нас, на другом берегу.

Было такое чувство, будто ты в западне. Наплывал тошнотный душок взрывчатки. Падали комья мерзлой земли. И казалось, что сейчас сверху обрушится уже прямо на нас в буревом вое…

Мы затаились у минометов. Укрыться было негде. Достаточно было немецким артиллерийским батареям поделить, и третья серия пришлась бы прямо по нас.

Мы стояли и ждали.

Но немцы, очевидно, произвели лишь заградительный огневой налет. И на этом остановились.

Сверху, подобрав полы шинели, по-простецки съехал тем местом, каким съезжают с горок дети, Калоян — пропагандист нашего полка. Была такая должность. Ведал он политзанятиями, лекциями, проводил инструктажи агитаторов. Мы по студенческой памяти обращались к нему: «Федор Игнатьевич», — был он доцентом в нашем институте. Мне почему-то он чаще всего вспоминался очень домашним, в вышитой украинской сорочке, без пиджака, и солнечный свет клубится в коридоре, и он идет с лекции, в устало опущенной руке — кожаная папка.

А теперь у него на варежках стыла пятнами кровь.

— Нет, нет, не моя, не ранен, — сказал он своим обычным, тихим и спокойным голосом.

Он-то нам и сказал, что наши уже в деревне, немцы держатся еще в крайних домах, в лощине. Их надо оттуда выбить. Надо человек десять. Кто пойдет с ним?

Виктор, Иван и я вызвались идти с Калояном. Всю дорогу к фронту он шел с нами. Молчаливый и даже неприметный. То пулемет поможет везти, то вещмешок перекинет себе через плечо и поддержит того, у кого уже не хватало сил. И в бой он пошел с нашим батальоном. В самом начале я видел, как подталкивал он на взгорбок пулемет, установленный на салазках…

Мы пошли за ним, нас набралось больше, чем десять человек. Борис разрешил. Все равно мин нет. Стрелять нечем. Пока подвезут…

Мы взобрались наверх и увидели деревню и в стороне — два дома. От ворот отъехали сани, в них прыгали на ходу солдаты в незнакомых шинелях и пилотках. Они хлестали коней, кони понеслись вскачь, за ними бежали наши, стреляли вслед… Уверенно застрочил пулемет, кони вздыбились, ломая оглобли, попадали в разные стороны, двое солдат остались в санях, трое побежали, но и их срезал лихой пулеметчик.

Калоян сказал, он пойдет в штаб, а мы можем вернуться на позиции. Мы постояли, подождали, пока он ушел.

Иван сказал:

— Пошли в деревню… Чего там!

И мы пошли в деревню.

Деревня горела с двух концов. Пылали избы, риги, сараи. Ветра не было. На солнечном морозном свету бездымное бушующее пламя с гулом и треском взвивалось вверх, жадно лизало небесную холодную синеву, обессиленно снижалось и с глухим стоном вновь припадало к сухому дереву.

Из пламени, словно взрывами, выметывало горящие головни. Они прочерчивали дымный след, описывали крутые ракетные дуги, с шипением вонзались в снег. Потемневший снег дымился и плавился. Его схватывало морозцем. Возникали, как будто после разрывов, желтоватые льдистые лунки с темной сердцевиной.

К ним подходили, чередовались настоящие воронки. С тяжелым клекотом снаряды и мины рвали, выворачивали притаившуюся в зимнем сне землю, и она, перемешавшись со снегом, тяжело оседала, оголенно чернея широкими кругами.

И на этой земле, на снегу то тут, то там стыли, медленно выцветали пятна крови. И тот, в ком жила она еще недавно, горячая и стремительная, лежал тут же, отбросив винтовку, схватившись в смертной муке руками за голову. Невдалеке затих другой, подтянув ноги, осторожненько прикрыв голову саперной лопаткой… А вон и третий упал с выброшенной вперед рукой, пальцы судорожно сжимали гранату, он так и не успел метнуть ее.