Изменить стиль страницы

Любил он эти разговоры про колхозы, про церкви. Это сейчас в открытую. А то все с шуточками, прибауточками.

Павлов как-то разозлился, прижал его:

— А ты не из кулачков? В тридцатом из деревни не убег? Зачем вредными разговорами смущаешь?

С Возницына шутливость как рукой сняло. Он злобно выматерился, плюнул и отошел в сторону.

Кто его знает, может, и убежал он из деревни во время коллективизации. Но только к нам в дивизию пришел он с завода. Рабочим человеком. За его шутками слышалась какая-то обида, но понять ее мне было трудно.

В ту пору я, пожалуй, бессознательно опасался обиженных и обозленных людей. Смущали они и тревожили. Поди разберись, что в их бедах было их виной, а что оправдывало, что было несправедливостью.

Я жил в мире ясных и непреложных истин, в этом мире несправедливость могла быть только случайной. И она должна быть исправлена или исправлялась. Но если она повторялась, если она затрагивала судьбы многих? Как тут быть? Вот об этом и не хотелось думать. А по дороге на фронт и вовсе не к чему об этом было думать.

Шли мы все из последних сил. Мне казалось, я не иду, а меня что-то передвигает, более сильное, чем я сам. Я знал лишь цель. Мы должны были дойти до передовой. И сегодня ночью вступить в бой. И если бы я не дошел, мне казалось, я не смог бы жить, то есть я не допускал даже такой возможности, что я не дойду.

..Отстал я от своих по пустячному случаю.

Это конь может все необходимое делать на ходу. А человеку надобно для этого остановиться. Вот и я отошел в сторону, проваливаясь по колено, забрался за кусты, вытоптал там площадку, присел. Подошел по дороге Виктор, приостановился, поглядел в мою сторону, предостерегающе крикнул: «Смотри, не отстань!» — и, разъезжаясь валенками, неровно, качко пошел дальше. Я промолчал, что ему скажешь на это, думал: догоню, подумаешь, по-солдатски посидел на корточках, встану и сразу догоню.

Но вернуть потерянное время не так-то просто. Особенно когда нет уже сил. Пока приводил в порядок свою зимнюю сбрую: кальсоны бязевые, потом байковые, брюки обычные, а на них еще ватные, прилаживал ремни, сумки, гранаты, пальцы на морозе не гнулись, не слушались, пока выбрался на дорогу, рота уже едва угадывалась на пригорке, одни отставшие брели по дороге, и я, как ни бодрился, как ни силился прибавить шаг, получалось как в сказке — несмотря на все усилия, я отставал все больше, рота впереди вскоре и вовсе скрылась из глаз, а я шел все медленнее, отставал уже и от отставших и вскоре совсем один брел по унылой, сумрачной по-вечернему дороге.

И вот тогда вспомнил я наш давнишний разговор с Виктором и с бессильной яростью подумал о воле: «Воля-то была, а сил не было!» Тело бастовало. Плевало оно на волю. Ноющие мышцы задубели в усталом равнодушии и никаким приказам не хотели подчиняться. Едва-едва переставлялись ноги, медленно, затрудненно. Они делали вид, что идут. А мне надо было идти быстрее и догнать своих. Только бы не свалиться! Идти! Идти! Ну же, чуть быстрее, чуть-чуть прибавьте шаг, мои ноги, мои измученные кони!..

В первой же деревне я справился у встречного старшины о нашем батальоне. Старшина сказал, что в этой деревне разместился штаб и тылы полка. Из приоткрытых дверей сараев красновато просвечивало, тянуло дымком полевых кухонь, теплым варевом. Слышались редкие хриплые голоса.

Сердобольный усатый старшина, приглядевшись ко мне, предложил зайти «на кухню», обогреться, поесть. Я покачал головой, прошел деревню, вышел в поле.

Была уже ночь. На блеклом небе зябко ежилась полнотелая сизоватая луна, по временам ее окутывали дымчатые тучи, и тогда темнело, суровело все вокруг.

Кусты расплывались, словно бы вырастали, — казалось, что впереди кряхтят и переговариваются люди. Снова показывалась дородная луна, лениво, холодно посвистывал ветер, и кругом было снежное поле, и я один шел по этой дороге. И казалось, всю жизнь суждено мне идти одному по этому пустынному снежному полю, идти и идти, и даже цель уже забыта, а есть только одно сознание: нельзя останавливаться, надо идти и идти. В полусне. В полумгле.

Не знаю, сколько было километров до той деревни, где остановился батальон. Не помню, как дошел. Помню, перед самой деревней была замерзшая речушка и крутой подъем. Дорога шла в обход. Тропа вела прямо в гору. Я начал подниматься по тропе. Упал. Видно, из проруби брали воду. Образовались наледи. Я поднялся и вновь, поскользнувшись, упал. Так и не встал. Не держали ноги — и все. Полежал и пополз на четвереньках. Рядом, на лиловато-сумеречном снегу, вихлялась по-собачьи жалкая и короткая тень моя. Я полз медленно, натужно. Посижу и вновь ползу.

Я, казалось, уже ничего не сознавал. Будто я был уже не я. Словно кто-то другой двигался на четвереньках. И я не осуждал его и не сочувствовал, а просто понимал: по-иному нельзя. Не можем по-иному. Хотя со стороны, наверное, если посмотреть, например, с этой горки, выйти из теплой избы, глянуть на дорожку… Или кто из товарищей увидел бы, из тех, кто прошел этой дорогой раньше. Сразу и не поймешь, человек там или собака ползет. Ветерок взбивал снежную пыльцу, хлестко бросал в лицо. Я переставлял локти, подтягивал громоздкие непослушные колени… Так и выбрался на гору. Вставать было трудно. Уцепился руками за сруб колодца, поднялся.

Не отряхиваясь, зашел в первую большую избу на краю. Огонек поманил, просвечивал сквозь плохо занавешенное окно.

И первое, что увидел: сумеречные, настороженные глаза Бориса. Он сидел за столом в шинели, в шапке, с раскрытой планшеткой, сбоку фонарь «летучая мышь».

— Вот молодец, — ровным, смертельно уставшим голосом сказал Борис. — Что значит командир. Не бросил своих людей. Привел отстающих…

Он осуждающе повел глазами в сторону. Там, в темном углу на полу, привалившись спинами к бревенчатой стене, дремали Виктор и Иван.

— Ты скольких привел? — спрашивал меня Борис.

Что мог я ему сказать? Неужели он не понимал, не видел? Глаза его в свете фонаря казались мне красными, злыми.

Едва ворочая непослушным, разбухшим от голода и холода языком, я что-то хрипло сказал и, как завороженный, пошатываясь, пошел к Виктору и Ивану, возле них я высмотрел свободное местечко, опустился на пол, закрыл глаза, и все поплыло мимо меня с тихим освобождающим звоном.

Не знаю, через сколько времени нас растолкали. Потребовали к командиру роты. Борис сидел все за тем же столом. Злые воспаленные глаза его, казалось, не знали покоя. Он произвел общую проверку, наша рота недосчитывала что-то около десяти человек.

— Вы должны были следить, чтобы не было отстающих. Вам и отвечать.

Мы вновь оказались под зимним ветром и холодными звездами. Одни на дороге.

Иван, жалобно пощелкивая зубами, первый повернул обратно. Сказал, никуда не пойду… Все равно замерзать. Я пошел за ним. Виктор крикнул вслед, скажите, я отпустил вас, я один пойду…

Мы постояли с Иваном на крыльце и, не сговариваясь, повернули к хозяевам, на теплую половину. Там никого из наших не было. Бородатый хозяин засуетился. Мигом очистил от детей лавку за столом. Мы задубевшими пальцами с трудом расстегивали шинельные крючки. Худенькая хозяйка поставила миску с дымящейся картошкой, сложив руки под передником, жалеющими темными глазами посмотрела на нас; переглянулась с хозяином и быстро полезла в подпол, достала капусту и кусок сала. Мы проглотили несколько картофелин и попросили: спать. Нас попробовали уложить на большую кровать со взбитой периной, мы просили — на пол. Легли на вороха зябкой, пахучей с мороза соломы и тут же уснули.

Нас снова разбудили. Старшина. Здоровенный рыжеватый мужик. До войны он работал товароведом в какой-то артели. Мы не верили в его честность и потому не любили его. Он где мог старался насолить нам. Это он, подозреваю, разыскивая для себя теплое местечко, открыл наше убежище и доложил Борису.

Борис стоял перед нами, мучительно качал головой из стороны в сторону, морщился, словно от зубной боли. Иван твердил, нас отпустил помкомвзвода, приказал — идите отдыхать. «Идите, ребята, я один пойду», — повторял Иван с мерной настойчивостью. Помкомвзвода был Виктор. Борис сказал: «Идите на холодную половину, будьте со всеми».