Изменить стиль страницы

На ходу он скручивал папиросу, пальцы его непослушно вздрагивали, махорка просыпалась, Кузьма неловко, растерянно улыбался.

— Все хоцю твою законную посмотреть, — подступился как-то вечером во время перекура к Кузьме Петров-Машкин со своей улыбкой, казалось обещавшей непристойное развлечение. — Для себя все березесь, нам и на вид не казесь… Хоть бы издали… А уз наосцюпь я и не говорю… Вот небось сла-а-дкая… — смакуя, выпевал он.

Что тут поделалось с Кузьмой! Словно ударили его в самое затаенное, в самое больное… Лицо его искривилось в судорожной гримасе, он шагнул вперед, взмахнул рукой… Петров-Машкин испуганно шатнулся и торжествующе заорал на весь двор, — куда его и пришепетывание делось:

— Я его раскавычил! Видали, какой фрукт. Вот вредный гад! Он к бабе присосался. Для него все в бабе. Он и зарезать может из-за бабы, вот попомните меня…

Кузьма, сразу потеряв свою всегдашнюю осторожную сдержанность, осатанело рвался к Петрову-Машкину. Их развели.

Что-то неловкое и стыдное было во всем этом. И правда какая-то угадывалась.

Но человек не может захлопнуться, как улитка в раковине, и жить так, с глухо сомкнутыми створками. В подходящий момент он приоткроется.

Кузьма болел. Ангиной, что ли… У нас не было изолятора. Он сидел на своей кровати в казарме, подтянув колени, в одном белье, с завязанным горлом и смотрел, как я мою пол. За пререкание с помощником командира взвода мне влепили наряд вне очереди. Уборную я уже вымыл, теперь драил полы в спальной комнате.

— И где вы такие вырастаете! Ты что же, полы ни разу не мыл? — сказал Кузьма, и что-то скучающе-высокомерное прозвучало в его голосе. Словно и здесь он хотел сказать, что даже в таком ничтожном деле, как мытье полов, он выше меня своим опытом.

Я сдержал раздражение, ответил, что да, не приходилось, вырастал я в хатах с глиняным полом, а в студенческие годы тоже не пришлось.

С грехом пополам я домыл полы, на занятия мне идти не хотелось, таясь от дневального, мы сыграли с Кузьмой в шахматы. Тут я ему врезал! Играл он не ахти как, но с поразившим меня каким-то звериным упорством. Уж, кажется, сбит с ног, на спине, только и осталось «лапки» кверху, так нет же, извернется, придумает замысловатый ход. И так все время. В безнадежном положении он цеплялся за малейшую возможность, строил ловушки, хитрил, с ним каждую минуту надо было быть настороже…

— Все, больше не играю, — отрезал Кузьма на мое предложение сыграть еще одну. Он сердито смешал фигуры. Я увидел, что он расстроен и даже как будто обижен.

— Чудак ты! — засмеялся я. — Ну, что такое проигрыш…

— Сегодня проиграешь в одном, завтра и другое потеряешь. Локотки себе кусать будешь, да поздно, — проворчал Кузьма. И назидательно добавил: — Жизнь — она, брат, такая, что ухватил, держись обеими руками, не то вырвут. У меня друг-приятель жену увел. И оглянуться не успел. Ну, да черт с ней, не жалею!

Он уперся подбородком в коленки, охватил ноги руками.

— Нашел себе такую… — сказал он с неожиданным страстным придыханием. — Это такая!.. У нас же в ателье работала, неприметная с виду девчушечка, а я разглядел ее, не торопился, с год присматривался да приглядывался, ну а как поженились, вот два года уже, каждый час, каждую минуту она желанна мне! Да тебе это не понять, ты небось еще с женщиной не спал…

Я ее и на работу не пустил. Не могу я прийти и чтобы ее дома не было. А первое время то собрания, то еще… Нет ее и нет. Подружек отвадил, чтобы мы с ней только вдвоем… И я уж нигде не задерживаюсь, лечу домой, открывает она дверь, радостная, свежая, моя… Подхвачу ее, на руках несу через комнату, она смеется, прижимается ко мне… — Голос его дрогнул. Глаза потемнели, зрачки взялись синим дымком. — Не можешь ты понять, что это такое!

Он с шумом передохнул.

— Это кто может поверить, чтобы так изо дня в день, а мы ведь два года вместе, и с каждым годом она мне… Страшно подумать, случись что с ней — и я все, конченый человек, нет меня. Вот сейчас сижу в казарме, только подумаю о ней, — все бы бросил, пусть стреляют, хватают, а я бы к ней…

Замолчал. Продолжал с неожиданно властной, угрюмой силой:

— Но она меня знает, знает, почему я пошел воевать. Вот я слышал ваш разговор о фронте. Ты, что ли, говорил: самое страшное — струсить в бою? Я тебе скажу: не хочешь, не струсишь!

— Часто это не от воли, не от желания зависит. Ведь первый бой! Посмотри, почти во всех книгах о войне пишут, что в первом бою каждый боится…

— Человек с собой совладать всегда может. Все в тебе самом, все от тебя зависит. Я на что решился, я себя сам по своей воле от жены оторвал — и, видишь, живу. Если бы ты мне об этом перед войной сказал!.. И все из-за нее же, из-за жены!.. Ты не знаешь, какой любовь бывает, в книгах не все рассказано.

Он судорожно ухмыльнулся. Приподнялся на коленях, лицо пошло пятнами. С каким-то молитвенным заклинанием проговорил:

— Как я буду воевать! Я подвиг совершу. Я Героя достигну… И она знает… Вот она меня знает, она знает, что я могу!

Эти слова он повторил несколько раз…

И долго я думал о том, какая исступленная страсть-любовь потрясала, клокотала в этом неприметном, невзрачном на вид человеке. И о том, что жизнь каждого человека — непрочитанная книга, ненаписанный роман. Все люди интересны. И какое трудное искусство — учиться понимать, угадывать человека до самых потаенных глубин его.

Случилось так, что после создания в нашем батальоне минометной роты Кузьма оказался в моем подчинении. Я был командиром расчета, он наводчик, первое лицо после командира, его заместитель. Тяготы похода он переносил много легче, чем мы. Его жилистое, нескладное тело таило запас, казалось, неисчерпаемых сил. Но вот что я заметил. Не было случая, чтобы он пришел кому-нибудь на помощь по своей охоте.

После Возницына минометную плиту понес я, потом Павлов. Но старик быстро выдохся. Он еле шел, начал отставать.

— Возьми у него плиту, — сказал я Кузьме.

— Да он и не нес ее еще!

— Ты же видишь, он без сил. Он упадет сейчас.

— Придуряется старичок. За две войны приучился ловчить. Этот нас с тобой перетянет.

Это было сказано с таким равнодушием, с таким наглым безразличием, что я не выдержал.

Я взорвался. Я превысил свои командирские и человеческие права.

— Ты возьмешь сейчас плиту и будешь нести ее до тех пор, пока не упадешь, — сказал я, словно выстреливая по отдельности каждое слово.

Мы стояли друг против друга. Лицо в лицо. Заросшие щетиной. С измученными голодом, лихорадочно блестевшими глазами.

— Вот ты какой! — Кузьма с неприкрытой ненавистью смотрел на меня. — Жалельщик! За счет других! Знаем мы вас таких! Ну, погоди…

Он бормотал что-то еще обиженное, угрожающе-злобное.

А я уже упрекал себя за несдержанность, за грубость, за беззаконие, которое выразилось, я хорошо это знал, в одних только словах… Но даже неправого человека, думал я, над которым у тебя какая-нибудь, хотя бы ничтожная, маленькая власть, нельзя подавлять.

Как воспитать в себе такую уважительность к человеку, которая соединила оы твердость с вниманием, непреклонность с добротой? И возможно ли это?

Мы все шли и шли. Тоскливо посвистывал ветер в кустарниках, в кочковатых, болотистых низинках, дорога поднималась на пригорок, ныряла в затишек леса, с наметенными на опушках сугробами. Стыли недавние пожарища на месте деревень. Сиротливо и одиноко темнела банька где-нибудь в стороне, на спуске к реке, голые кусты черемухи, вздрагивающая рябина. И в уцелевших деревнях было невесело и сиротливо: не пролает собака, не кукарекнет затомившийся петух, не подаст голос проголодавшаяся скотина. Выглянет старуха в темном платке, подойдет кряжистый старик с окладистой бородой, вглядываются, словно надеются угадать своих, родных… И детей мало было видно в эту зимнюю пору.

Чаще всего слышали мы на этой дороге от обиженных деревенских людей одно и то же: «Немец-паразит все позабирал» или сумрачно-короткое: «Он пожег».