Изменить стиль страницы

Навстречу под уклон с горки по неширокой, хорошо расчищенной дороге, повизгивая, неслись легкие санки. Вороной жеребец шел крупной и машистой рысью. Перед нашей медленно, нестройно бредущей колонной он, кося радужно отсвечивающим глазом, приседая, начал притормаживать.

На заднем сиденье некто в новеньком желтом полушубке обнимал и тискал двух взвизгивающих красных, распаренных, словно после бани, девок. Одна из них, уклоняясь, похохатывая, натягивала вожжи, придерживала коня. Полушубок, ухватив девок за шеи, привстал. Пьяные осевшие глазки с тупым, бессмысленным удивлением уставились на колонну.

— Кто такие? Мать-перемать, — бесстыдно и громко выругался он. И все с тем же бессмысленным наглым лицом, опираясь руками на девок, продолжал выкрикивать: — Осво-о-бодить дорогу! Я — майор! Живее, живее шеве-лись.

Перед ним молча, медленно расступились.

Легко приплясывая, шел конь.

— Разда-а-айсь, матушка-пехота, — разгульно хмельным, гулким на морозе голосом покрикивал майор. — Эй, соколики, мать вашу… По-сторонись!..

Майор гикнул, свистнул, горяча коня. Конь шел на нас. По приказанию Бориса мы втроем двигались в конце колонны. Чтобы не было отстающих.

Мы шли посредине дороги. Не сворачивая, не отступая. Никакая сила не могла бы сдвинуть нас.

Откормленный, лоснящийся жеребец, испуганно всхрапнув, круто выгибая шею, рванул в сторону. Санки занесло. Они, охнув, налетели на снежный гребень, круто накренились. Майор со своими девками едва не вылетел из санок.

Он одной рукой пытался перехватить вожжи, чтобы задержать коня, другой, обернувшись, грозил нам, кричал, что он сейчас всех… в бога… в душу…

Девки, уговаривая, тянули его за руки, конь рванул, понесся.

На Виктора страшно было смотреть.

— Таки-их… таки-их… — он задохнулся. Выкрикнул оскорбленным, страдающим высоким голосом: — Убивать надо. Из-за них и войну…

Я молчал. Я, казалось, не испытывал ни особой ярости, ни особого волнения. Словно все подавляло тупое чувство предельной усталости и жесткого равнодушия.

Но в ту минуту я подумал: счастье майора, что он не повернул назад… Через некоторое время я подумал невесело: «И наше счастье».

— Дался вам этот майор! — уныло бормотал Иван.

Отдых в деревне не состоялся. Все было занято тыловыми отделами штаба армии. Мы вновь двигались по зимней, высветленной луной дороге. Короткие тени отчетливо ложились на сизоватый снег, покачиваясь, стремились вперед.

— Что вам майор? — продолжал Иван. То ли несостоявшийся отдых томил его злой тоской, то ли по какой другой причине, но молчать, видимо, он не мог. — Это быт войны. Оказывается, и на войне можно жить. Я-то, дурак, думал, раз война, значит, все, как это в песне поется, под знаменем, в пороховом дыму. А тут тебе и водочка, и бабы, и жеребец как черт. Захотел, поехал, прокатился в саночках по зимней дороге. Так можно воевать…

Мы молчали. Тогда Иван обратился к нам с прямым вызовом:

— А вы что, майора осуждаете?.. Совершенно напрасно. Не имеете права. Сопливые, не нюхавшие пороха, студентики. Что вы можете сказать о человеке, который, может, хватил и горя и лиха… Ну, выпил, благо есть что пить, хорошие девочки рядом, просят покатать… Он что, преступление совершил?

— Не паясничай!.. Ты не скоморох, и нас забавлять не надо. — Виктор был сосредоточенно спокоен и угрюм. — Если ты хочешь знать мое мнение, я тебе скажу. Я считаю, нет отвлеченных понятий нравственности. Человек, не обладающий элементарным уважением к себе подобным, не человек, а животное и скотина. С майорскими знаками на петлицах или без них… Трезвый он или пьяный. Уточню. Человек, способный даже на время низвести себя до скотского состояния, всегда потенциальный подлец. Если речь идет о войне, потенциальный предатель!..

— Не пугай ты меня словами! — взвился Иван. — Не люблю я этого прекраснодушного чистоплюйства. Будто ты на луне жил… А на земле праведников маловато, их, может, и вовсе нет, если начистоту сказать… Хотя, кажется, некоторые претенденты шагают рядом, — попытался он съязвить. — Да неизвестно, состоятся ли они еще. Горки-то крутые, а по ним ходить. Войну будут выигрывать земные, грешные…

— Вот, вот… — вмешался я. — Ты ответь, если он, майор, был бы твоим командиром, ты не задумываясь пошел бы за ним?

— А почему нет? Из таких как раз и выходят лихие вояки. Этот своего нигде не упустит…

— Такие вот и губят понапрасну людей. Потому что им наплевать на них, — сказал Виктор. — Да и не будет он на фронте. Он будет родину защищать поближе к водке и салу.

— Хорошо, оставим майора. — Иван, звякнув котелком и лопаткой, резко повернулся к Виктору: — Окажись ты на его месте, неужели бы ты не выпил, не закусил? Неужто тебе не захотелось бы пощупать девочек… Ладно, ладно, выражусь деликатнее, нежнее: неужто тебе, здоровому двадцатилетнему парню, не захотелось бы вкусить сладкого плода? Благо он сам дается в руки…

— Ты же знаешь, я не выношу пошлости…

— А в чем пошлость, ты, гнусавый праведник? — Иван разъярился окончательно.

— Ну, ну, ты потише! — озлился и я, вступаясь за Виктора.

— Нет, не потише! Меня могут в любой день, в любой час, в любую минуту убить, прикончить, прирезать, как молодого петушка. Я все время на грани… У края. Вот хоть сейчас, налетят самолеты, луна, кругом чистое поле… Каюк нам!.. А я бабу ни разу не пробовал… И мне хочется завыть во весь голос, когда я об этом подумаю. Все, что я читал, смотрел в театрах, вся история человеческой культуры, которую мы худо ли, хорошо ли изучали, так убеждала, так соблазняла, так лукаво твердила, что обладание женщиной — одна из самых больших радостей, дарованных нам естеством. Я готов к этому… А меня бросают на голодную дорогу, на снег под пули, бомбы, снаряды. Не протестую. Война. Все понимаю. Долг, обязанность и прочее. Но есть ли у меня хотя бы обыкновенное человеческое право сказать о своем желании. Могу ли я при случае ухватить, что само в руки идет, без того, чтобы меня не заклевали ошалевшие праведники. Да и то сказать, брюхо, оно всегда свое берет, а на войне тем паче. Вы еще увидите, романтики недозрелые!

— Если бы мы воевали брюхом, ни один человек из нашей роты уже давно не шел бы по этой дороге, — сказал Виктор.

Он, казалось, был совершенно невозмутим и спокоен. Лишь на скулах зарозовела тонкая кожица. Да в глазах появился хорошо мне знакомый заносчивый огонек. Любил он порассуждать, поспорить!

— Ты можешь как угодно обзывать меня, но я не смог бы обжираться и лакать водку, зная, что вот по этой дороге идут сейчас голодные, уставшие до беспамятства люди. Меня бы вырвало. Я не могу лечь с женщиной, если она чужая, если она не моя, если она случайная. Я верю в любовь. Думаешь, потому что я фанатический праведник или романтик, как ты говоришь? Нет, потому что я реалист. Я хочу от жизни настоящей, полной радости. Случайные утехи, подмены, подделки мне не нужны. Они не дадут мне даже простого удовольствия.

Что же касается естества и брюха, то человек, — надеюсь, ты согласишься с этим, — состоит не из одной нижней половины, венчает его все-таки голова!

Виктор, по-мальчишески вздернув голову, победоносно посмотрел на Ивана.

— Ладно! Черт с тобой! Без праведников тоже было бы скучно. Должен же кто-то напоминать нам, что на земле могут существовать монахи и добровольное заточение в монастырь. — Иван засмеялся.

Уж его-то не могли убедить никакие аргументы. У него была своя «программа».

— Знаете, чего я сейчас больше всего хотел бы на свете, — он сладко прижмурился. — Сейчас бы в теплый дом. И в нем чтобы недавно вымытыми полами пахло. И стол с белой скатертью. И на нем самовар. И варенье, и пироги с этакой свежей корочкой. И чтобы занавески на окнах по-лебединому отдувались. И чтобы по комнате этакой павой похаживала сахарная, крупитчатая… В цветастом сарафанчике…

Кончится война, живой останусь, плевать я хотел на все интеллигентские радости и утехи! Мещанского счастья хочу, чтобы перина на кровати, чтобы самовар на столе…