XXIX
Словно не помнящий зла сострадательный родительский очаг блудного сына, приютила, утаила бедолагу глухая квартирка на первом этаже, затенённая раскидистыми ивами, забитая книгами от пола до потолка. От книгочея-отца сын унаследовал собрания сочинений и зарубежных писателей, и русских — Пушкина, Лермонтова, Толстого, а впридачу к ним и советских кумиров, коим власть так густо курила фимиам, что и закоптила дочерна. Игорь удвоил отцовскую библиотеку, со студенчества тратя даже последние гроши на книги, предпочитая Серебряный век, — Блок, Ахматова, Цветаева, Пастернак, Сологуб, Булгаков, — век литературы бесовской, как позже вычитал у святых отцов, век упаднический, развращенный, проклятый церковью и сталинским Кремлем.
Палящие душу ненависть, стыд и обиду гасил вином; вымолив отпуск…по-летнему времени никто не хотел париться в редакции, мотаться по командировкам… набив карман червонцами, пил, не просыхая, порой ночуя, где свалит хмель, — у приятелей-писателей в сторожках и кочегарках, в мастерских запойных художников; пил, но привычно не блудил, брезговал — заимская девушка не уходила из души; и никому, даже Ивану Краснобаеву, деревенскому дружку и однокурснику, не поведал, что его высекли в родном озёрном краю. Хотя и в пьяном беспамятстве, и в кошмарных ночных видениях не забывал, снова и снова переживал всё, что случилось в последний день его заимской жизни.
Но если Миху Уварова в кошмарных видениях люто и мстительно ненавидел…хотя, лютость нет-нет да сменялась жгучей виной перед Степаном и рыбаками… то Лена из деревенского детства, а ныне девушка Елена воображалась и являлась во снах, как потерянное счастье, отчего просыпался в слезах. Близенько локоток, да не укусишь.
Чтобы не терзаться кошмарными видениями и не томиться беспроклыми воспоминаниями о заимской девушке, пошёл шататься по друзьям-товарищам, с кем прошёл вольную натаску во второй после блуда древнейшей профессии, — так величали журналистику, — и залетел к университетскому приятелю…ни к ночи будет помянут… Аркадию Раевскому, чью родову таинственным ветром занесло в сибирскую глухомань из черноморской Одессы. Юг… «Там под солнцем юга ширь безбрежная, ждёт меня подруга нежная…» — дразня ревнивую, но терпеливую мать, пел отец Игоря, всякий год да через год наособицу загоравший на черноморских пляжах.
Добыв дешёвого винца… денюжки улетели в ненасытную глотку… и свиного холодца, Игорь нырнул в подъезд вельможного дома с лепными балконами и карнизами, строенного в досельные лета при Сталине; по широченной, глубоко вышарканной лестнице, где вдоль резных перил сохранились никелированные зажимы для ковровой дорожки, взошёл на второй этаж, позвонил в начальственную дверь, обитую чёрным дерматином. Хозяин, похоже, изучая гостя в дверной глазок, долго не отпирал, потом нудно возился с замком и цепочкой; затем уж приоткрыл дверь и, запахнувшись в долгополый, цветастый халат, зевая в курчавую, чёрную бородку, выжидающе уставился на гостя круглыми, по-рыбьи студёными глазами. Даже когда сочные губы текли в ласковой улыбке, глаза Аркадия…воистину, око души… глядели холодно и враждебно, ощупывали собеседника взглядом, словно стылыми щупальцами.
— Игорюха, таки ты, старик? — Аркадий потряс лысеющей головой, кривя рот в зевоте. — А я врубиться не могу. С дикого похмела, Игорь… Каким таки ветром?..
— Дай, думаю, загляну к старым корешам.
— Ну, привет, старик, привет, — протянул руку, пухлую, вялую, но не пожал, а дозволил пожать. — Проходи, старик, проходи, — опять зевнул, очумело мотая головой, затем яростно поскрёб грудь, поросшую звериной шерстью. — Выпить есть?
Игорь со свистом расстегнул молнию на черной кожаной сумке, и Аркадий сморщился, на заплатку не выберешь:
— Фу, какую ты погань жрёшь!.. «Листопад»… От «Листопада», старик, всё падает. А у меня и без «Листопада» такой упадок сил… Но ша, дарёной кобыле под хвост не смотрят. Пошли пить, пока таки не скисла… У меня — голяк, все запасы выжрали. Вчера мой приз обмывали…в Прибалтике выставка прошла, наши-то козлы не хотят… а потом тёлки подкатили… Ну и, сам понимаешь, вагоны разгружали… А сейчас башка раскалывается, шланги горят.
Игорь посомневался: неужли гости всё вылакали?.. Сколь помнил, у Аркадия для девушек «огненная вода» сроду не выводилось; для простых… полодырых, как в деревне говаривали, — вермут и водочка, для куражливых и разборчивых — коньячок и заморские вина.
Разуваясь в прихожей подле грузного смеркшего зеркала в резной лакированной раме, на затейливо гнутых ножках, Игорь поинтересовался, вспомнив о возлюбленной Аркадия:
— Ада дома?
— Аделаида?.. — Аркадий медлил, вглядываясь в приятеля, размышляя: извещать или промолчать, но, видимо, затяжной и бурный загул развязал язык. — Аделаида, старик, в Израиль укатила.
В памяти Игоря спелась ходовая частушка: «Надоели песни русски, надоела и кадриль, делай Борька обрезанье и поедем в Израиль».
— И надолго?
— А насовсем.
— И ты, поди, лыжи навострил?.. Сидишь на чемоданах?..
— У меня в России много дел. Чего я в Израиле забыл?!
Игорь смирил любопытство, вспомнив, как раздражался, психовал Аркадий, когда приятели пытались выяснить его национальность, и лишь однажды в затяжной студенческой гульбе признался: мама — дочь еврейки, ярой революционерки, прикатившей в запломбированном вагоне из Германии, сгинувшей в сталинских лагерях; папа — сын латышского стрелка, выросшего до ленинского комиссара, которого Иосиф Бесцеремоныч прислонил к стенке. Папа с перепугу, чтобы над родовой не кружили зоркие сталинские ястребы, отрёкшись от еврейки-мамы и отца-латыша, из Якова Райниса обратился в Якова Раевского и, прихватив семью, дал драпу, улизнул из столицы в еврейскую Одессу. Чиновничал в одесской торговле, но…похоже, и коту пришёл пост, прижал хвост… вынужден был рвануть в Забайкалье, где опять затесался в торгаши. Когда рабоче-крестьянские студенты перебивались с хлеба на квас, разгружали продуктовые вагоны, кочегарили, сутками кидая уголёк в топку, сын Якова Раевского Аркаша как сыр в масле катался.
Раевский — фамилия русского дворянства, от слова рай… Позже Игорь вызнал и доспел разумом: после революции местечковые и мировые евреи, что полонили Кремль, избрали звучные фамилии — нередко…богохулы же, богоборцы… и с православнохристианским смыслом, — фамилии, коими в благодатные лета величалось православное духовенство. Вот и наплодились на Руси властные неруси Успенские, Рождественские, Вознесенские, Покровские, крушившие веру православную.
В просторной…хоть на велосипеде катайся… с высокими, лепными потолками, старинной кухне, где наладились пить «Листопад», — над грузной резной мебелью светились, словно тусклые луны в ночи, застеклённые, обрамленные фотографии. Чудные, косматые, пучеглазые девы…похоже, из преисподней… вылуплялись нагими грудями и боками из холодных и грязных потёмок, из поздней слякотной осени; и от того, что девицы загадочно кривились, ломались, что лица их толком не разобрать в густом мороке, голые тела походили на разделанные туши, висящие в студёной и тёмной мясной лавке. Имелись среди карточек и байкальские берега и воды, и даже православные храмы, но и эти карточки, словно извоженные грязью, затянутые смрадным дымом, глазели со стен причудливо и зловеще. Творения таинственного…по слухам, гениального… фотографа Аркадия Раевского советские чиновники близь выставок не подпускали…мрачное упадническое искусство… что добавляло карточкам цены…запретный плод сладок… и сулило великое будущее, — ясно море, не в Советском Союзе, в Америке, Европе.
Так размышлял Игорь, равнодушно…многажды зрел… похмельно шаря взглядом по карточкам, но тут же и осадил едкую иронию: «Зря я так круто — своя манера, свой взгляд. Нельзя же всех чесать под одну гребёнку…». В студенчестве…Игорь учился тремя курсами ниже… откровенно дивился карточкам Аркадия Раевского: безумная смелость формы, сумрачная таинственность, глубинный…сразу или сроду не постигнуть… философский смысл; умом принимал, а в светлом и сокровенном потае души отторгал, как сомневался и в иных своих стихах, созвучных карточкам.