Изменить стиль страницы

Видя, что Игорюха вдумчиво глядит на иконы, бабка Хри-стинья поведала, вроде для дочери Дуси, нет-нет да и косясь на внука:

— …Три иконы чудом из церкви вынесла, — обернулась к божнице, перекрестилась. — Прослышали мы: церкву будут рвать, вот ночью с подругами и прорвались, и уж чо успели, то и вынесли, по избам спрятали. Вдругорядь кинулись, а там милиционер сторожит. Да… Перед тем, как церкву рушить, иконы-то все покончали, стены плакали… Икона — свята… Помню, до войны… мужик иконы расстрелял, а потом на охоту пошёл. Зверя видит, только нацелится, а ему икона видится, заслоняет сохатого, ничо убить не может. Он быстро и спёкся — помер… Икона — на все случаи годна. Раньше иконой пожар тушили. Икона — Свята огня мать Агафья. Вот пожар, с иконами выйдешь и кругом огня кружишь…

…А подле Царицы Небесной — образ богоугодного и чудотворного святителя Николая, епископа Мир Ликийских, который чудился подростку Игорю лысоватым, добродушным старичком: сейчас узловатой, изморщиненной рукой пригладит вихры и, прокашлявшись в бороду, шепнёт на ухо: «Ничо-о, Игорюхо-горюхо, Бог не выдаст, свинья не съест. Бога держись — надёжно…» То же говорила и тётка Ефросинья, помершая раньше матери, бабки Христиньи.

Царица Небесная… Помнится, отбегал третью школьную зиму, по теплу навестил с матерью бабку Христинью, и когда старая молилась, поминая Царицу Небесную, Игорюха вырешил, что Она — Русская Царица, до революции живщая в царском дворце… А ныне Царица Небесная — икона Андриевской родовы — в кабинете Аркадия Райского; и тот лукаво гадает: как бы подороже продать, а может, и за кордон сбагрить, к басурманам.

— Аркадий… — Игорь подёргал приятеля за рукав, — ты в Абакумове бывал? Старинное село по Московскому тракту…

— Абакумово?.. А-а-а, да, да, помню, помню. Были мы с Адой в Абакумово. Семейское село… Купили там несколько икон: Казанскую Божию Матерь, Параскеву Пятницу… Мы проездом были, торопились. Можно еще пошерстить. А ты знаешь Абакумово?

— Знаю… — сумрачно, отчужденно кивнул Игорь и уверился: икона бабки Христиньи, вернее тётки Ефросиньи, спасённая от огня.

Преставилась бабка Христинья, отдала богу душу; а изба её, пятистенная, матёрая даже в старости, перешла сыну Федосу; о нём в родове недобрая слава: пил, гулял, жён менял. Федос…гундос!.. и уплавил задарма бабкины иконы. С ума б сошла старуха, вызнай, что её святые образа, выдранные из божницы, висят на похвальбу и лукавое поглядение среди соромных демонских картинок.

В Игоре уже не осталось и тени былой неприязни к музейному мужику…вначале показался заносчивым… но стиснулась душа в слезливой печали; и теперь он не пучился на иконы сквозь сонную хмельную наволочь, — глаза осветлели, омывшись отроческим воспоминанием, а легче бы, кажется, не видеть ничего, ни о чём не думать, потому что люто-прелюто возненавидел жизнь свою, — такой она привиделась богомерзкой, что хоть в петлю дурной башкой. И прежде, бывало, костерил себя, чуя душой: скверно живёт, а ныне и вовсе невмоготу. И от душевной маяты больно было слушать музейного мужика, больно глядеть на иконы, как на солнце ярким вешним днём. В древлем образе святой мученицы Параскевы Пятницы, бабьей и девьей заступницы, вдруг привиделась бабка Христинья: выпирающие, костистые скулы, осерчало поджатые губы, утонувшие в глубоких синих впадинах, пристальные и властные глаза, сурово обличающие внука: опять пил, кутил?! Образ старой Христиньи тихо угас, словно канул в небесах, но в иконном лике Параскевы Пятницы явилась Ефросинья: круглоликая, взгляд ласково поглаживающий, жалостливо вопрошающий: не прихворал ли, племянничек, крестничек мой?.. Но и тетушка незримо преобразилась, и уже заимская Елена, неуловимо похожая на тётю Фросю, сквозь слёзы, жалостливо, словно на хворого, глядит на Игоря… Потом в иконе Алексия — Божия человека, будто в зеркале, отразилось его лицо… «Да какое, господи, лицо?! — святочная харя, бесовская личина!..» — сухо сплюнул Игорь, и музейный мужик вопрошающе глянул не него. Жуть… Вот так же тошнёхонько было смотреть на своё лицо в зеркале после буйного гульбища и дикого ночного блуда. Игорь умолял в душе, чтобы сгинул музейный мужик — с глаз долой, из сердца вон; чтобы не маял душу поучением, чтобы не видеть икон и забыть их вместе со стыдом, чтобы ничего не ведать, кроме земного и грешного, с чем давно обвыкся, что в миру величают потехами и утехами; знатьём бы не знать…а вдруг пало на ум… что за порогом здешней сутолоки — незримая жизнь души, утешная или маетная по нераскаянным грехам. Но увы, увы, знать не хотелось о загробном: зачем усложнять и без того путанную жизнь?! Легче с лихою и горькой отрадой поставить на душе крест и жить на полный отмах и помирать с музыкой.

— …Икона лишь в храме оживает, где исповедь, причастие… в боголюбивом доме, когда молятся и Бога славословят, — рассуждал музейный мужик, присматриваясь к образам.

Мужик помянул ругливым словом христопродавцев, что палили, а потом сплавляли в чужеземье русские иконы, но коллекционер уже не слушал богомольного учёного, смекнув, что с этим чокнутым каши не сваришь.

— Ну, спасибо, старина, за лекцию. Просветил нас, темных. Хотя и ничего конкретного об иконах, всё — общие слова… Можно бы еще потолковать, но… — Аркадий со вздохом щёлкнул пальцем по золочёным часам на волосатом запястье, — время таки — деньги.

— Деньги?.. — мужик спохватился, смущенно прокашлялся. — Думаю, музей может несколько икон закупить…

— Да нет, пока не буду продавать, — широко зевнул Аркадий. — Пусть висят. Есть, пить не просят, и места авось не провисят. Верно, старик. — Он заговорщицки подмигнул приятелю. — А потом, ты же, батенька, сказал, что иконам и в музеях не место. Ловлю на слове.

— Ясно, что дело тёмно, — проворчал мужик и напоследок ожёг Игоря, словно бичом, колючим взглядом, где светились и жалость, и брезгливость.

Но, может, померещилось Игорю, надо перекреститься.

— Ишь, гусь лапчатый, — усмехаясь, покачал головой Аркадий, закрыв дверь за музейным мужиком. — Хотел на халяву прибрать иконы. Знаю я музеи, — грош дадут… Нет уж, давайте ходить друг к другу в гости. Вы к нам на именины, мы к вам на похороны… Под попа косит, боговерущий. Анекдот вспомнил… бородатый. Одесская школа. Учительница: «Дети! Бога нету! Давайте покажем в окошко фигу! Абраша, а почему ты не показываешь фигу?» «Если Его нету, то кому ее показывать? А если есть — зачем портить с Ним отношения?» Ладно, пошли допивать… Семинарию, поди, кончил с горем пополам, а такого интеллигента из себя строит… В одесском трамвае: «Куда прёшь, интеллигент? Ещё и очки напялил!..» «Откуда вы знаете, что я интеллигент? Может, я такой же русский хам, как и вы?» А в школе одесской: «Дети, берите пример с Иванова. Он вроде и русский, а учится неплохо…»

XXXI

Мужик сгинул, и благие скорби, словно незримым ангельским крылом, коснувшись Игоревой души, тут же раструсились в ёрническом блудословии, утонули в пьяном чаду, табачном дыму. Нет, какое-то время перед его глазами ещё стоял упрёком лик Николы Чудотворца, виделась старая Христинья, скорбно смотрящая из сумеречного окна в дождливую степь, и слезливая Ефросинья, и жалостливая Елена, и опаляла неприязнь к Аркадию, но всё замутилось в хмельном безумии.

Аркадий рассусоливал про модного певца Высоцкого, чьи хриплые и надсадные песни, записанные на пленку, сдували друг у друга шалые поклонники, и, равняя с Пушкиным, величали великим русским блатарём, счастливым нищим. Единомыслие, единодушие Игоря с приятелем-фотографом порой колебалось сомнением: Пушкин — «здесь русский дух, здесь Русью пахнет»; Высоцкий — «как на улице моей под трамвай попал еврей», да и Пушкин — гений, Высоцкий — дар. Игорев дружок Иван Краснобаев и вовсе в грош не ставил пение Высоцкого, по его мнению, похожее на хрип недорезанного хряка. А стихи — уличные… Игорь, ранее души не чаявший в песнях Высоцкого, спорил с Иваном чуть не до драки, но теперь, припомнив былые споры, решил подразнить Аркадия: