Изменить стиль страницы

— Спасибо. Прижмёт, так и сам найду, — не урод, поди.

— Да ладно тебе, вижу, страдаешь. Ты, Игорюха, интересный таки малый. С тобой поговорить можно. А у моих приятелей-вахлаков по одной извилине, и те прямые, от уха и до уха… Да я же, старина, прямо сейчас, не отходя от кассы, с красоткой познакомлю? Я ж таки обещал.

— Да перестань ты, — Игорю хотелось лишь пить. — Рожденный пить любить не может… Занимайся сам…

— Вот за что я вашего брата не люблю…

— Какого брата?

— Поэта… Два валета и вот эта… Стишки крапаешь. Читал в газетке — цветочки, лепесточки…

— Не писал я про цветочки, лепесточки… И за что ты нашего брата невзлюбил?

— За ханжество. У вас как: сначала «охи» да «ахи», цветочки, горшочки, а потом — лесочек, платочек, и нельзя ли для прогулок подальше выбрать закоулок. Такие бестии…

— Всех-то под одну гребёнку не чеши.

— А-а-а, все одним миром мазаны. Ладно, пошли. Счас я… Для друга, сам понимаешь… не жалко. Хочется одарить тебя. И от чего я в тебя такой влюбленный… Пошли, глянешь на красотку.

Игорь, толком не соображая хмельной головой, пожал плечами и покорно тронулся вслед за хозяином, который через кабинет подвёл его к потаённой комнатушке-боковушке и перед дверью шёпотком упредил:

— Там… Но ша, без поэзии… поэт… — фотограф ухмыльнулся.

Ласково подпихиваемый в спину, Игорь шагнул в длинную, узкую спальню, темную, холодноватую…окно глухо затянуто тяжёлыми портьерами… застеленную и завешанную коврами; в спальне на широкой тахте, под сумрачными карточками Аркадия, разметавшись, едва прикрытая простыней, спала красотка, с рыхлым и блеклым, довременно истраченным лицом, где кроваво алели размашисто намалёванные губы. От девы за версту разило тяжким винным перегаром. «Можно закусывать…» — прикинул Игорь, и ничего кроме жалости не ощутил. Передёрнувшись, поморщившись, подался вспять; ан нет, дверь оказалась запертой на ключ; и когда Игорь громыхнул в неё кулаком, потом отчаянно саданул ногой, дева неожиданно открыла глаза с фиолетовыми кругами от размытой туши и, ещё опутанная сном и похмельным угаром, пусто глянула на пришельца.

— Ты кто? — спросила хрипло.

Игорь растерянно пожал плечами.

— Мальчик… — она улыбнулась, и, облизнув пересохшие губы, поманила пальчиком, — Мальчик, принеси выпить, закурить.

— Сейчас, — машинально отозвался Игорь и ещё садче шибанул ногой дверь, которая сразу же открылась.

— Ну чего ты, старик, шумишь, чего шумишь?! — зашипел Аркадий, держа в руках раскрытый фотоаппарат со вспышкой. — Я снять хочу…

Фотограф втихаря приторговывал адресами девушек и срамными карточками, а мастерились те карточки просто: если гулёна, прихваченная в ресторане, ничего против не имела или была в тяжком, вяжущем хмелю, Аркадий снимал в чем мать родила, иногда на пару с кавалером, которого приглашал не за красивые глаза, не за здорово живешь; а чтобы не подвести клиентов под монастырь, лица при печатанье таил в глухом и дымном сумраке, отчего карточки получались почти чёрными, с выступающими из морока бледными силуэтами, но шли справно и давали иной раз добрый прибыток.

— Ему как доброму, — ворчал Аркадий. — Сам же просил.

— Старик, ты что-то путаешь. Ничего я не просил.

XXXIII

Приятели ушли на кухню, куда явилась и прекраса — кобыла савраса, укрытая простыней; явилась, словно кладбищенский призрак, смерть с литовкой[64] на плече; но Игорь ведал шалую породу городских девиц: проснется ведьма ведьмой, сядет в мятой, потной постели и, не умываясь, из дамского ридикюля вывернет на одеяло влажные салфетки, краски и карандаши, пудру, помаду и сурьму; губы напамадит, глаза насурьмит, по щекам пустит стыдливый девичий румянец, и обратится из бабы-яги в деву-красу… ох, еще бы и русую косу. Ведая о сём, Игорь советовал приятелям: накануне сватовства проси грядущую невесту смыть с лица краски, абы взять наверняка, а то сунут драную кошку в крапивном куле.

Осмотрев кухню пустыми, невидящими, заспанными глазами, присела к столу и налила вина. Выпила и, запалив сигарету, глубоко затянулась, церемонно выдохнула дым в лицо Аркадия, и клочья сизого тумана блуждали в смолистой, курчавой бороде, словно в черной траве. Фотограф мрачновато следил за девчушкой, а потом отрезал:

— Дорогуша, имею вам пару ласковых слов сказать: пора и честь знать. У меня же не ночлежка.

Девица улыбнулась и, повертев перед лицом Аркадия наманикюренными пальцами, игриво промурлыкала.

— У-тю-тю-тю, какие мы сердитые. Не сердись, пупсик… Мужчина, я всё понимаю. Вы такой обаятельный, ну не до такой же степени…

— Шо ты мне глазки строишь?! Я шо, кооператив тебе должен строить?.. Одевайся… Вы уходите — слава богу, или остаетесь — не дай бог?

— Еще и Бога приплёл… Кстати, с тебя причитается, обнажёнка дорого стоит.

— А ты вино лакала на халяву?! Короче, одевайся и уматывай. Баба с воза, кобыла раком…

— А если не умотаю?

— Умотае-ешь… как миленькая, — Аркадий силком поднял девицу со стула и повлёк в комнату одевать.

Игорь слышал приглушённую ругань — вначале в комнате, где девица оболокалась, потом в прихожей, и вдруг пыхнул утробный, режущий крик, перемешанный с отборной бранью.

— Ах ты, лярва, ещё и пинаться! Ну, тогда получай, тварь! Получай!

Услышав визг, Игорь уже не смог пересидеть на кухне: вышел в прихожую и увидел, как фотограф одной рукой прижал девицу к стене, другой наотмашь бил по лицу.

— Аркадий, перестань! Ты с ума сошел! — закричал Игорь и, ухватив за плечи, попытался оттащить разъяренного приятеля, но тот, не глядя, зло отпихнул его.

— Пошёл-ка ты!.. Отцепись. Не лезь, не твое собачье дело.

Смутно помнил Игорь, как в яром беспамятстве ухватил Аркадия за плечо, круто развернул и… лишь видел потом, как фотограф пал на колени и, стиснув лицо, сквозь стоны проклинал Игоря и девицу; цокот ее копыт доносился с лестнице. Игорь рванул было следом, но вдруг по безголосому, но властному зову кинулся в кабинет фотографа, схватил бурую доску — Казанскую Божию Матерь — и прижал её к груди.

XXXIV

Очнулся посреди густой и тёплой ночи; сидел на церковной паперти, уткнув лицо в икону Казанской Божией Матери, кою тётка Фрося чудом спасла от пьяного отца, уже кинувшего в печное пламя образ Спасителя. Таился Игорь в тени раскидистого древнего тополя, и не о чём не думал, словно и не жил. Светало. В церковной ограде, среди ещё тёмной зелени тополей, голосили на разные лады божии птахи, благословляя день, а из синеватых сумерек тихо выплывали кресты и маковки белеющей церкви. Зачинная мысль, что чудом народилась в горящей голове, оказалась проста и пуста: «Господи, зачем я живу?..»; и он ещё не знал, от кого ждать ответа, но понимал, без ответа жизнь — не жизнь.

Юность наша, павшая на семидесятые годы, выломленная из древа русского, заплутавшая в туманах северов, новостроек, отравленная вином-клопомором, спаленная в грехе и безбожии, в нелюби к ближнему и в злости к дальнему, окороченная по лагерям и тюрьмам, счахшая в элтэпэ[65], обесцвеченная, как стриженные космы стильной девчушки, насмешкой над русским, родовым, над отцами, матерями и витающими где-то над деревенской землей предками, — юность наша, беспутая, злая, как от тебя исцелиться, откреститься крестом и отбиться пестом, или ты, кручёная-верчёная, как сердечный порок, навечно с нами, и так до гробовой доски?

Не было Игорю голоса, не доносились ответы, и в ту самую отчаянную пору, уже год назад бросивший притворство-стихотворство, трезвыми, одинокими и бессонными ночами он опять грешил стихами, от коих ещё пуще задышало преисподним смрадом.

Я чувствую,
как сквозь меня
осенний ветер свищет.
У ног любви распятой
стою пустой и нищий.
Распял…
И молоток бросаю,
и дрожь с ладоней
о цветы стираю.
вернуться

64

Литовка — коса.

вернуться

65

ЛТП — лечебно-трудовой профилакторий для алкоголиков.