Изменить стиль страницы

XXVIII

Машина миновала дол, бродом одолела речку, дальше проселок, загнув вдоль озера тянучую, верст на пятнадцать, крутую дугу, увиливал в степь, и на краю песчанной дуги, заросшей черёмушником и боярышником, пестреющей сиреневыми островками чабреца, величаемого богородской травой, Игорь, скрипнув зубами от боли и обиды, вдруг, как на ладони, увидел заимку, солнечно желтеющую свежими избами, облепившими изножье хребта. Косыми полосами гулял по-над озером и хребтом ливень, видимо, уже прополоскавший Яравну, «…замывший мои следы…» — горько усмехнулся Игорь; и теперь рыбацкая заимка светилась посреди холодноватого мрака ласковым, желтоватым островком. Игорь снова припомнил детство, не чуя, что по лицу ползли тёплые солоноватые слезы.

В Сосново-Озёрске подфартило: пробился в автобус сквозь гомонливую бабью толпу, где пёстро перемешались отъезжающие и со слезами провожающие. Ох уж эти бабы деревенские!., провожают в дальнюю дорогу родичей, особо, чадушек-кровиночек, а словно — в последний путь, заливая московский тракт горючими слезами. Иной осерчалый мужик матюгнёт бабу, обнимающую сына, слезя тому нарядный, почти неношенный, стоящий коробом пиджак: «Но… едрёнов корень!., ты кого воешь?! Ты чо, хоронишь парня?! Накаркаешь, ворона…» Особняком постаивала возлюбленная пара, держась за руки; подруга провожала курсанта лётного училища, высокого, белобрысого, с голубыми грустными глазами.

Игорь втиснулся на заднее сиденье автобуса и, не глядя на соседей, тоскливо уставился в окошко. Поплыли в прошлое невзрачные избы, торопливо остаревшие либо аляповато крашенные, похожие на теперешних старух, что…смех и грех… сурьмятся и помадятся до гробовой доски.

Даже древлее село Абакумово, мимо коего пропылил автобус без привала, гляделось краше иззелена-чёрными, замшелыми избами в белесых покровах диковинной резьбы, амбарами да завознями, рублеными из толстого листвяка и сосняка, укрытыми полусгнившим драньём[58]. Обрядевшее, словно обеззубевший старческий рот, село лежало под святыми; остатнии избы доживали век в суровом смирении, в отрешении от мира суетного и богохульного, сводчатыми окошками вглядываясь в Божии небеса.

В войну овдовевшая, груболикая и тёмноликая, широкая, крепкая и костистая, словно ломовая лошадь, Христинья Андриевская до предсмертного вздоха молилась и трудилась не покладая рук: держала корову, тёлку и бычка, овец, курей и гусей, картошки садила прорву. Подсобляли дочери — Фрося и Дуся, Игорюхина мать, на сенокос нанимала батраков, но и сама сиднем не сидела. С ленцой и неохотой, случалось, и внук полол, окучивал картошку, а потом приноровился гостить о такую пору, когда картошка выполота и окучена.

Почто старая разбухала эдакое хозяйство?.. В какой чиненый-перечиненый чулок заначивала прибыток?.. О сём Игорь не ведал, но в студенческие лета слышал от матери шепоток: мол, старая подсобляла бывшим насельницам святой женской обители, ограбленной и поруганной безбожной властью, а потом и вовсе закрытой. Тайные монашенки, кои спаслись от лагерей или уже хлебнули тюремной баланды, разбрелись по миру, ютились у сродников, у сестёр во Христе, либо в заброшенных ветхих избёнках. Их-то Христинья Андриевская, как выяснилось, и подкармливала; да и сами монашенки, тихо навещая абакумовскую благодетельницу, помогали по хозяйству.

В досюльну пору вольно раскинулось Абакумове в долине реки Уды, у изножья таежного хребта, где сырые приречные луга сливались со степными увалами. Начав с часовенки, чтоб вольный народ держать в узде Божией, срубили село староверы, кои долго и цепко держались древлего православного чина — осободвуперстного знамения, хождения посолонь[59] вокруг церковного аналоя при каждении; но, в отличие от иных староверческих толков и согласий, с летами единоверчески смирились, слились с патриаршей церковью, за три века просиявшей сонмом святых угодников, блаженных юродов и страстотерпцев, великомучеников. И стала абакумовская Казанская церковь — единоверческая: былые староверы молись двумя персты, а патриаршьи — щепотью.

Игорь помнил огороженные жердевой городьбой бескрайные приусадебные покосы и выпасы, огороды с картошкой, чисто выполотой, высоко окученной, бело и сиренево цветущей; а над покосами, огородами, избами и амбарами красовались колодезные журавли, горделиво задрав тонкие шеи; помнил внук тесовые ворота и калитку с двускатными навесами, что за долгий век зелено замшели; помнил избу со сводчатыми окошками в обрамлении тяжёлой, скудной и суровой резьбы. В рубленых сенях, в избе таилась тень, столь отрадная, когда сухие увалы нещадно палило солнце; а трещал за могучими венцами крещенский мороз, плакала и выла степная пурга, от русской печи струилось живое тепло, столь же отрадное, как и прохлада в зной. Сомкнув глаза, Игорь видел широченные половицы — светились, как пасхальные яйца, крашенные луковым пером; видел пестрорядную, домотканую дорожку — поросшая цветами тропка от высокого порога до печи, вдоль лавки и стола, к божнице, где коленопреклонно, часами молились боголюбивые Христинья и Ефросинья.

Сени Игорю не запомнились, а втемяшились, вбились в память — здесь, ухватив за шиворот, согнув в три погибели, баба Христя высекла рябиновой вицей зловредного внука, из рогатки подстрелившего ласточку. Долго скулил обиженный внучек, и бабушка Христинья усмехалась: «Бьют не ради мучения, но ради спасения», а тётка Фрося, перекрестившись, утешала: «Праздник на небе, когда грешник плачет».

Позже, когда Игорь доучивался в городе, старая Христинья принимала внука, приезжавшего с матерью, но сроду не привечала, сурово и безжалостно вглядываясь в его грядущую богохульную блудную жизнь. Сравнивала с гулящим отцом: «Яблоко от яблони недалёко падает… Овёс от овса, пёс ото пса. Хотя и неисповедимы пути Господни: твой дед, отец Лёвкин, в попах ходил верхнеудинских — богомол, а сын — богохул, да и внук не чище, чадит табачишше. А кто курит табак, тот хуже собак… Да вам нонче говори не говори, всё как об стенку горох. Вам и наплюй в глаза, всё божия роса, коль без поста, без креста…» Лишь Фрося-бобылка, материна сестра, что жила с Христиньей на закате ее протяжного века, жалела племяша, смягчая скитскую суровость богомольной матери: «Без стыда рожи не износишь. А на все воля Божия…»

Она и малого его жалела, лелеяла, любила сказки сказывать на сон грядущий: мол, в поле-поляне, на высоком кургане жила-была дева-краса русая коса; а в чистом поле, в широком раздолье; за темными лесами, за зелеными лугами, за быстрыми реками, за крутыми берегами жил-был добрый молодец…; и слюбились милые, да злой Коша похитил деву-красу…; но… посек мечом добрый молодец Кошу-бессмертного, ставшего смертным, и утка крякнула, берега звякнули, море взболталось, вода всколыхалась и вышла на берег дева-краса; и принимали молодые венец Христа ради, а родичи за белы руки брали, за столы дубовы сажали, за скатерти браные, за яства сахарные, за питья медвяные; вот и свивались навек вьюнец и вьюница.

Тихо меркло село материной староверческой родовы, где тянула долгий век Христинья Андриевская, Игорюхина бабка, где и упокоилась со святыми лет пять назад. Жил ли в Сосново-Озёрске, укочевал ли в город, но, случалось, гостил внук в Абакумове. Бывало, выйдешь из автобуса, оглядишься: душа поет, стрелой летит по удинской долине, огибая крутой холм, похожий на богатырский шелом, где чернели могилки; сим путём, случалось, летел галопом на коне чабанки Сэсэгмы, что пасла овец в здешней бригаде колхоза имени Сталина, при Хрущёве переименованного в колхоз имени Клары Цеткин, чьё имя зубоскалы похабно склоняли и так, и эдак. Чабанка Сэсэгма, похожая на мужика, смуглая, скуластая, раскосая, доводилась далёкой родней Андриевским, но явилась в удинской долине от смешанного русско-бурятского брака, и бабка Христинья её чуралась, редко пускала за порог. «По дикости и темноверию, по фанатизму православному…» — вырешил внук-студент и, гостя в Абакумово, заглядывал на степной гурт к Сэсэгме, где та, чудная и мужиковатая, бобыльничала и пасла отару овец. Вволю угощался Игорь мясным бухулёром[60], и, наслушавшись потешных улигеров[61], гарцевал в степи на гнедом жеребце и даже рысил по Абакумово к лавке, куда чабанка посылала за махоркой и водкой, прозываемой на бурятский лад «архи».

вернуться

58

Драньё — доски, надранные вручную из брёвен.

вернуться

59

Посолонь — по солнцу.

вернуться

60

Бухулёр — мясо, сваренное большими кусками, которое подавалось с бульоном.

вернуться

61

У литер — сказка.