Изменить стиль страницы

Игорь вдруг остро и болезненно почуял сиротливость и одиночество, и от жалости к себе потекли слезы. И уж вроде в полную душеньку хотелось жить так же, как молодые соседи: за порогом — осенняя тайга, ночной ветер гудит, раскачивая вершины берёз, тревожно дышит спросонья озеро, а в доме тепло и тихо, под боком желанная и богоданная Елена-краса, а рядом в берестяной зыбке, подвешенной к потолку, чадо малое, порозовевшее щеками от цветастых ласковых снов…

Устав читать и сна не дождавшись, вышел на крыльцо, огляделся, вдыхая озёрную прохладу. Серебристо светлел край неба над хребтом, и по озеру плыл туман, дул предутренний стылый ветерок.

Любодейные «Темные алей», потеснив домостройные видения, разбередили, распалили блудную душу; и лишь под утро, начитавшись до отупения, накурившись до позеленения, навооб-ражав до омерзения, забылся в тяжком сне. Снилось кошмарное непотребство…ох, не читал бы на ночь искусительные «Темные аллеи»… где Игорь такое вытворял, стыд сказать, грех утаить; и, потный, жаркий, с болью в висках проснулся от ветра, треплющего ставни. Проснулся на рассвете, тоскливом и мутном; оказывается, и спал-то крохи; долго лежал разбитый, не в силах опустить ноги на половицы. Поморщился, вспомнив вчерашний вечер: театр масок, театр теней… С трудом сошел с койки, глянул в зеркало, висящее над комодом, и отшатнулся, — из клубящейся тьмы явилось пепельное, опустошённое лицо с космами, взъерошенными, торчащими над ушами, словно кривые рожки.

«Кошмар! — чуть не плюнул в богомерзкое отражение. — Бред сивой кобылы… Выдумал — любовь… Огни и воды, поди, прошла, и воображает из себя. Глупая, как пробка, а рассуждает, — жалость, любовь. Ещё и Бога приплела…»

И тоской, мутно зелёной, пьяной, пропахшей квашеной рыбой и махрой, дохнуло от заимской жизни, и уже от воображенной яравнинской жизни хотелось застрелиться, утопиться, повеситься, напиться. «Может, уехать сегодня. Вечером от магазина грузовик пойдёт. Хорошо в Яравне, но в городе лучше… Хорошо в деревне летом, пахнет сеном и назьмом… Каждому своё на белом свете: кому навоз выгребать, а кому цветы сажать и стихи писать…»

XXIV

«Перед непогожьем рыба кровянит», — вздыхают бывалые рыбаки, показывая жабры в кровавой испарине; то же предрекал и Миха, когда Лена пластала окуней и чебаков на засолку. Примета верная, не суеверная: накануне полымем палило солнце, расплавленное в серых небесах, и духота томила землю, а нынче к сумеркам дождь соберётся, — небо обложили тяжёлые, низкие, скорбно плывущие по вершинам берёз, рваные тучи.

Морок сжимал виски незримыми обручами. Даже не умываясь, Игорь поплёлся к озеру, и под яром встретил Степана, которого не хотелось видеть…никого-то глаза б не видели, а его в первую очередь… — и парень запоздало пожалел, что не приметил бригадира раньше и не вильнул за избу.

— На пожарника сдавал?., вот-вот проснулся?.. Поздно, поди, лёг? — Степан, похоже, игриво намекал: де, прогулял всюю тёмную ночь, хитровато лыбился, отчего крупные, слегка вывернутые губы растеклись по бурому плоскому лицу. — Утречком пошто не заглянул? Ушицы бы свежей похлебал. И так, паря, худой, как щепка…штаны к ушам привязывай… дак и вовсе отощашь.

— Спасибо за угощение. Я после кино пришёл… — соврал Игорь, но тут же и спохватился: уж, наверняка, отец ведает, с кем его дочь прогуляла всю тёмную ночь. — Пришёл, смотрю: на столе рыба, сметана с молоком. Балуете вы меня, Степан Лазаревич… К такой закусочке привыкнешь, в городе трудно будет отвыкать.

— А почо отвыкать?! — засмеялся Степан. — Оставайся. Нам завклубом нужен… А я, паря, вчера допоздна коровёнку искал, все холки о седло сбил и кобылёнку замаял. Угнали с колхозным стадом, закрыли на скотном дворе. Да с нашей ишо две коровенки, да тёлку с бычком-кашириком. Всё, едрёнов корень, исшарил, уж думаю, не в болото ли увязла, не задрал ли медведь… День рыскал, как савраска без узды, едва отыскал… Ладно, я побежал, а ты забегай, не стесняйся, чай, нечужие люди, — опять хитровато улыбнулся, откровенно намекая на его отношения с Леной. — Наталья моя творожных шанег напекла, Ильин день дак. Правда… — Степан вздохнул, — кажись, Ленке выволочку дала. Краем уха слыхал…

— Дождь будет?

— Да уж, видать, задожжит, — Ильин день, паря. Во-он… чайки на берегу сгуртились, а чайки бродят по песку — рыбаку сулят тоску. Вот скоро ишо и громыхнет, и покатит Ильюша на шести-реке. Старики-казаки говаривали в нашей станице: молния сверкает — Илья Грозный вынает шашку; гром гремит — Илья гонится за чертями и, догнав, рубит их шашкой. О как, паря… Казачки, мои землячки, на Илью не робили: не косили, не гребли и зароды не метали, — затеплят свечки на божнице и молятся…. Старики-станичники, помню, гутарили: на Ильин день, паря, грех робить — Илья убьет молоньей. Казак робил в Илью. Случилась гроза. Кинулся казак под лодку. Ударила громова стрела и убила казака. За грехи, паря… И от дождей, от засухи Илье молились. Да… Помню, в засушливое лето хоронили бабушку Маланью. В гроб к ее правому боку положили бутылку с водой и просили: «Раба Божия Маланья, сходи к Господу нашему Иисусу Христу и Илье-пророку, попроси дождичка: засохли уста — не поись и не попить». Иные смеялись, иные поверили… Пришли, паря, с могилок в станицу, стали поминать усопшую, и вдруг зашла тучка с гнилого северо-запада и ливень хлынул…

Игорю смутно, но вспомнилось из деревенского детства и отрочества: в засуху горланили ребятишки:

Дождик, дождик, припусти,
Мы поедем на кусты,
Богу молиться,
Царю поклониться.

А если на Илью Громобоя лило как из ушата, заливая покосы, гноя кошенину, мешая жнитве, ребятишки голосили:

Дождик, дождик, перестань,
Мы поедем в Иордань,
Богу молиться,
Царю поклониться.

— Да-а, откупались, — грустно вздохнул Степан, словно и жизнь дожил.

— А что, уже не купаются?

— Не-е… Раньше, паря, на Илью купаться боялись, — грех да и захварать можно. Баяли: Илья Громовой в озеро напрудил, одни бесы купаются. А то ишо, паря, прискажут: дескать, прокатился Илья по небу на огненной тройке, у пристяжного конька подкова отвалилась и в озеро пала, — вот, мол, вода и остыла. До Ильи мужик купается, а с Ильей с рекой прощается.

Вдруг ясно вспомнилось, богомолка Фрося толковала племяшу, пять зим отбегавшему в школу: де, гром грохочет, то на огненной тройке, гремя колесами, Илия-пророк разъезжает по небесным полям и, могучий, седобородый, с грозными очами, сыплет с небес огненные стрелы — молнии, поражая бесов и сбесившихся людей. Сам сатана трепещет перед грозным Илиёй и, застигнутый пророком в облаках, пускается на хитрости, чтобы избежать могучих ударов. «Я в христианский дом влечу!» — грозится сатана. А Илия гремит: «Я не пощажу дома, поражу тебя». И бьет жезлом с такой божественной силой, что трещат небесные своды и огненным дождем летят на земь каменные стрелы — молнии. «Я в скотину влечу, я в человека войду и погублю их, я в церковь Божию влечу!» — снова грозится сатана. Но Илия неумолим: «Я и церкви святой не пощажу, но сокрушу тебя! — гремит Илия, и небо опоясывает огненной лентой, убивая скотину, людей, разбивая в щепки столетние деревья и сжигая святые храмы. По немочам и грехам нашим… Эх, не догребли мужики кошенину. Не дай бог задождит. Хотя нашим лодырям и малый дождишко — отдышка, — Степан хотел было ещё что-то присказать, но лишь махнул рукой. — Ладно, побёг я. А ты заходи, заходи, не стесняйся.

Поколебавшись… грех купаться на Ильин день… потом смачно плюнув на дурацкие суеверия, Игорь решил выкупаться, смыть богомерзкие грезы, что томили бредовой ночью, смыть тоску, что стиснула душу на тусклом рассвете. Вода, хотя и тянул знобкий сиверко[56], оказалась на диво тёплой — парное молоко, и парень так мористо заплыл, что потом едва выгребся на мелководье. Белый как смерть, перепуганный, качаясь пьяной качкой, со звоном в голове и радужными кругами в глазах, выбрел на песок, где долго отлёживался, чуя, как загнанно обмирая, колотится сердце. Лежа и присмотрел: Лена с подойником в руках понуро вздымается к лесу, где на голых залысинах ютились скотные дворы.

вернуться

56

Сиверко — северный ветер.