Изменить стиль страницы

— Ужас!..

Игорь оторопело уставился на девушку.

— Оно, может, и талантливый стих, Игорь, но дьявольщиной веет…

— А если и дьявольщиной?! Пушкин — «Дьяволиаду» написал, Лермонтов — «Демона», Врубель демона писал…

— Грех на души взяли…

— Ого, девушка! — Игорь оглядел Лену с насмешливым восторгом. — Не много ли на себя берёшь?! Уже и Пушкина, и Лермонтова судишь…

— Бог им судья.

— А про Бога не надо, — страдальчески сморщился поэт, вынужденный слушать банальные словеса. — Мы об искусстве говорим, не о религии… Так что ужасного в моем стихе?

— Мраку нагна-ал: утопиться либо застрелиться, — жизнь бессмысленна. А жизнь — любовь и красота!.. Но, может, я в поэзии не смыслю…

— Может, — охотно согласился Игорь.

— Прости, Игорь, если обидела, — девушка повинно глянула на живого поэта, будто ласково огладила по головушке, горемычной и мудрёной. — Я в поэзии толком не разбираюсь. Иной раз и вовсе не соображаю, о чем речь… Ну, еще прочти.

— Ладно, — он прокашлялся, накопил воздуха в груди, выровнял дыхание и стал читать иначе: без воя, жёстко отсекая слова, свирепо тарахтя на звуке «р»:

Я бился об стенку,
панелью рррастёртый,
с упрррямством урррода,
катился шестёркой!
Я белые руки,
над белою маской,
 сломал, как ломают
усталые ласки!
Подстррреленным волком
средь снежной пустыни
я молча взиррраю,
как кррровь моя стынет.
Так в номеррре тесном
сжимают обои,
невыпитой водкой
колышится злое.

Свысока, отчужденно и стыло глянул на Лену, испуганно молчащую, потом, нервно чиркая спичками, укрываясь от озёрного ветра-бережняка, задувающего робкий огонёк, с горем пополам запалил сигарету.

— О господи! — девушка горестно покачала головой и со слезами глянула на Игоря, словно любимый и родной на глазах помирал от диковинной хвори и она не ведала, как спасти родимого. — И чего тебе одно зло видится?!

— Так, Лена, мир во зле! — зло огрызнулся поэт. — И люди — звери, и сидим на пороховой бочке. В любое время треснет земля пополам, и-и-и полетим вверх тормашками. И думаешь, успевай наслаждайся жизнью, а то хватишься — близенько локоток, да не укусишь. Потом… потом — пустота и темень.

— Может, по злу — пустота, темень да муки вечные!.. А по любви — любовь вечная, — воскликнула Лена, и глаза её запалились густым, синеватым огнем. — Иначе зачем человеку душа дадена?! Для любви к Богу и ближнему. Мы же не скот…

— О-о-о, — опять болезненно сморщился Игорь, — я этих баек вдоволь наслушался от бабки Христиньи и тётки Ефросиньи. Приеду в Абакумово, в два уха дуют… Но те-то тёмные, а ты же в институте учишься… на историческом.

— Тёмные?! Да, может, помудрее нас, коль от Бога мудрость обрели!.. А мы блудим в потёмках да сослепу в ямы валимся. А у них свечечка горит, они тропинку видят…

— Про Бога, думаю, — словеса красивые, обман, навроде коммунизма.

— Ох, слушаю тебя, сердце кровью обливается, жалко…

— Жалко у пчелки, — раздражённо отозвался Игорь.

Вообразилось: сейчас Лена, как набожная тётка Ефросинья, станет испуганно, неистово креститься, а коль нет икон, то, видимо, — на желтоватый месяц, устало глядящий на полуночников, на сонное озеро и заимку, укрытую хребтовой тенью.

— Ты в Бога веришь?

— Верю.

— Ого-о! — изумлённо протянул Игорь. — Была бы искалеченная, полоумная, убогая, вроде тётки Фроси, или старуха дряхлая, оно бы понятно. Молодая, красивая, в институте учишься, скоро будешь в школе историю преподавать. И будешь школьникам про Бога врать.

— Врать?! Проходили историю русского Средневековья, и я задумалась: не могли же миллионы русских ошибаться тысячу лет, когда верили во Христа и храмы возводили по городам и селам…

— Не люблю я церкви: толстые попы, запах ладана… какой-то трупный запах. Зайдёшь в церковь, смертью пахнет. Сложи руки на груди и помирай. Мне нравятся развалины церквей, заросшие травой, кустами — от развалин хоть поэзией веет, а не ладаном.

— Дался тебе ладан… Ладаном беса отгоняли. Почему и говорили: убежал, как черт от ладана.

— Я любуюсь церквями — красота, а молятся пусть инвалиды да старики со старухами, пусть тешатся надеждой на рай после смерти, — в жизни же им ничего не светит.

— А наши деды, прадеды, бабки и прабабки тысячу лет молились. Смалу молились и до смерти. В бане грязь смывается с тела, в храме — с души.

— Думаю, христианство — величайший в истории человечества обман…

— А тысячи христианских святых неужели не углядели обман?!

— Бог с ними со святыми, они блаженные…

— Верно, Бог с ними…

XXII

Игорю стало скучно и тоскливо слушать заимскую проповедницу, от которой дохнуло могильной плесенью и сладковатоприторным тленом, как от покойницы.

— Ладно, каждый по своему сходит с ума, можно и Бога выдумать. Но люд ей-то за что любить?! Уроды, готовы глотки перегрызть за кусок хлеба. Я думал, в деревне люди добрые, а здесь — дикари. Сегодня в клубе нагляделся… И что, прикажешь любить этих дебилов?!

— Да не сердись ты на них. Не нравится им, когда муть голубую кажут, вот они и придуривают… А люди — добрые.

— Добрые, ага… Перед кино чуть морду не набили.

— Баклан воду мутит…

— Ты, Лена, смотришь на людей через розовые стекла. Помнишь, в детстве, смотрели на солнце через цветные стёклышки…

— Помню, Игорь, — ласково отозвалась Лена.

— Нет уж, увольте, — гнул своё Игорь, — любить ублюдков?!

— Грех, Игорь, эдак про людей… А ежли злые, так их ещё жаль-чее…

— Лена, чего ты мелешь?! Им палец в рот не клади, по локоть руку откусят. Не вспоя, не вскормя, врага не наживёшь. К тому же…не помню, у кого написано… доброта должна быть с кулаками.

— Ты их не пожалеешь, и они тебя не пожалеют, — перегрызёмся, как собаки… Игорь, а ты стихи свои печатал?

— Ага, держи карман шире, напечатают. Им же надо: хлебоуборочные корабли бороздят пшеничный океан, — поэт леденисто хохотнул. — Или: прошла весна, настало лето, — спасибо Ленину за это…

— Может, и к лучшему, что не печатал.

— Почему?

— Не обижайся, Игорь… Грех на людей тоску нагонять. Люди и так тяжело живут. Любовь надо воспевать…

— Ну уж, извини подвинься, поэт не пишет по указке.

— Слышала проповедь в церкви, батюшка говорил: священник ответит и за свою душу, и за души прихожан, писатель — за свою душу и — за души читателей. Помни, Игорь, когда будешь книгу печатать.

— Спасибо за науку, Елена Степановна, — Игорь церемонно поклонился девушке. — Ты в пединституте учишься или в духовной семинарии?!

— При чём здесь семинария?! Советская критика расправлялась с поэтами, воспевающими грешное унынье…

— А как пушкинское: «Унылая пора — очей очарованье…»?

Игорь присел на опрокинутую лодку и, жадно закурив, раздражённо уставился в притаённо и тревожно дышащее озеро. Занервничал: приступила вдруг нежданная-негаданная, но лютая, палящая душу ненависть к заимской проповеднице; хотелось плюнуть в её круглое, как масляный блин, постное лицо или по-мешанно расхохотаться прямо в её глупо выкаченные коровьи глаза; и хохотать до истерики, упасть на песок, и, катаясь в корчах на песке, хохотать безумно…

— Злишься?.. — Лена ловила его ускользающий злой взгляд. — Ну, прости меня, дуру. Наплела три короба. Баба же: волос долог, ум короток. Не обижайся. Похоже, я в поэзии не смыслю.

— Похоже.

Ненависть породила и дикое остервенелое желание… страсть и ненависть — воистину родные сестры… желание кинуть на песок корову толстомясую, разорвать с треском белую кофтёшку с дурацкими кружевами… Лишь натужным усилием осадил взыгравшую ярость, но расхохотался, хотя и не в лицо, и не помешанно; и хохот, похожий на захлебистые рыдания, покатился, отдаваясь эхом, по спящему озеру. Выплеснув рвущий душу, рыдающий смех, устало и опустошённо глянул на девушку; и вдруг стало так жалко себя, что глаза ослепли от нахлынувших слёз.