Изменить стиль страницы

— Что с тобой, Игорь? — перепугалась Лена и, невольно ухватив жаркой ладошкой его узкую, стылую руку, глянула в лицо, побледневшее от печали и обиды. — Ой беда, заблудился в трёх соснах. Маешься и людей маешь, — жалостливо погладила по щеке, мокрой от слез.

Игорь прижал девичью ладонь к лицу, и вдруг ощутил себя малым, обиженно плачущим, уткнувшись в материн подол либо прижимаясь к богомольной тётке Фросе. Мать и тётка гладили по буйной головушке, и слёзы высыхали, оставляя тёмные рус-лица, и обида утекала в ласковые ладони. И промытая слезами жизнь ласково светлела, словно небо после грозного ливня. Но далеко жила тётка Фрося, редко жалела мать, боясь отца, который презирал бабью сырость, натаскивал парнишку, словно сторожевого пса, что перегрызёт горло всякому, кто сунется в усадьбу. Недаром вынудил ходить в спортивную секцию, где пареньки, напялив дутые перчатки, изощренно и яростно, безжалостно колотили, молотили друга друга, норовя расквасить нос либо выбить глаз.

— Скоро светает, Игорь. Пора домой. Мать, наверно, с ума сошла. Зада-аст баню.

— Тебе сколько лет?

— Закисла в девках.

— Нет, ты что, для матери — маленькая ляля?

Они ещё побродили по хрустящему песку, забрались в бокастую лодку-сетвовуху, причаленную к дощатым мосткам, с коих бабы воду черпают, и, невольно раскачав лодку, невольно очутившись в объятиях, пали на широкую скамью. До греха рукой подать, но Лена, хотя и не расцепив объятия, села прямо и неуклонно.

— Лена, поплыли на Красную горку?

— На Красную горку?

— А что, на Красной горке — красота, ни в сказке сказать, ни пером описать. А почему Красная горка?

— Красивая — а по-ранешни, красная. А потом…бабка поминала… там справляли Красную Горку — девий праздник. Кажется, первое воскресенье после Пасхи.

— И чего праздновали?

— После заутрени…сперва же в церкви молились… собирались парни, девки и праздновали Красную Горку на…красных горках — на красивых горках: пели, плясали, хороводились. Женихи невест выбирали — праздник-то девий…

— Я бы тебя, Лена, выбрал, — прошептал Игорь, и, обняв крепче, стал ловить воспалённым ртом её ускользающие губы, отчего лодка пуще раскачалась.

— Успокойся, Игорь, — девушка уперлась руками в его грудь. — Не гони. В деревне пели: хотел милый полюбить шибко на поспех, ну а вышло у него курам на посмех.

— Дурацкая частушка… Я же люблю тебя, — снова облапил девушку, но та, склонив голову, ловко вывернулась из объятий, и от греха подальше пересела на кормовую лавку.

— Не смеши, Игорь. Какая любовь?! Похоть… Любовь — дар Божий. Любить можно Бога, ближнего, а у бабы с мужиком жаль припасена. «Любовь» на языке не трепали — имя Бога, а говорили: он ее жалеет или она его жалеет.

— Жалость оскорбительна и унизительна.

— Богохулы выдумали от гордыни, а ты повторяешь… А в народе русском поговорка была: человек жалью живёт. А в девичьих страданиях пели:

Закатилось красно солнышко,
Не будет больше греть.
Далеко милый уехал,
Меня некому жалеть[55].

— Ох, Лена, Лена! — Игорь, ломая спички, нервно запалил сигарету. — Не понимаю я тебя. То — слишком умная, а мужики умных не любят, то — баба деревенская… с кондовым, средневековым мышлением. Баба бабой, что пашет от темна до темна, света белого не видит, плодится, как крольчиха, да в церкви крестится…

Гуще заварилась ночь, и когда впотьмах, словно ослепшие, спотыкаясь на кочках и рытвинах, добрели до уваровского дома, Игорь…жаль прощаться, не солоно хлебавши… опять сжал девушку в объятиях, беспрокло пытаясь поцеловать. Бормотал беспамятно:

— Я же люблю тебя, люблю…

— Бабу деревенскую?

— Бабу… Я и в городе, и по дороге думал о тебе. Я…

— Я, я, я!.. — вздохнула Лена. — А когда — я?., про меня забыл?.. Думал: ах, как хорошо мне будет с Леной, а каково Лене с тобой?., о том не печалился?

— Плохо со мной?

— Дурачок ты, Игорь, хоть и умный, — тесно прижавшись, вдруг коснулась прохладными губами его раскаленных губ и, оторопевшего, оставила на приозёрной улице.

XXIII

…Когда на крыльце простучали каблуки и дверь насмешливо отскрипела, укрыв за собой девушку, обиженный Игорь помаячил возле тёмных окон — а вдруг выйдет… — но, несолоно хлебавши, тронулся на учительскую фатеру. Погудывало во всем теле, шумела голова, будто с великого похмелья; во рту ссохлось, и ноги, одеревеневшие, не слушались, хоть ложись под окнами и спи. Но деваться некуда, надо топать до ночлежки, и скоро Игорь размялся, разошёлся, повеселел и даже стал припевать то, что сроду не пел, но слышал в застольях, что дивом дивным осело в память:

Не-е житьё-о мне зде-есь без ми-ило-ой,
С ке-ем пойду-у тепе-ерь к венцу-у…

Не вспомнив дальше, завёл про модную в то лето горечь:

Я от горечи целую
Всех кто молод и хорош…
Ты от горечи другую
Ночью за руку берёшь…
Горечь, горечь, — вечный привкус,
На губах твоих, о страсть…

Так с песнями и добрёл до учительской фатеры, и когда запалил керосинку в опрятной кути, то даже присвистнул от ди-вья, — на столетне золотисто румянились копчёные окуни, рядом две крынки с молоком и сметаной, укрытые ломтями хлеба. Игорь, мысленно поклонившись Степану и тётке Наталье, жадно накинулся на еду, — после ночных азартных гуляний жор нападает.

Потом долго вертелся в учительской постели, не привычной к беспокойным ночлежникам, то насвистывая, то напевая залетевший в рот блатной куплетик:

У девушки с острова Пасхи
Родился коричневый мальчик…

Напевал, не понимая и не слыша слов, пока вертлявый куплетик не набил оскомину; и чтобы отвязаться от него, попробовал негромко завести нечто русское, привольное, но куплетик, как пьяный разлохмаченный луканька, не слазил с языка, вертелся, выплясывая, похабно изгибаясь и вихляясь. Спасли полуночные певни — мимо барака тихо плыло «девичье страдание»; Игорь слетел с койки, прилип к сырой и холодной стеклине, но в темени узрел лишь безлунную, беззвездную ночь, отчего чудилось: ночь поёт, запомнив «девичье страдание»:

…Мы обнимались, слезно прощались,
Помнить друг друга мы обещались,
Нет у меня с той поры уж покою,
Верно, гуляет милый с другою.
Пташки-певуньи, правду скажите,
Весть про милого вы принесите,
Где милый скрылся, где пропадает,
Бедное сердце плачет, страдает.
Если забудет, если разлюбит,
Если другую мил приголубит,
Я отомстить ему поклянуся,
В речке глубокой я утоплюся…

Всплескивался в ночи высоко и нежно звенящий девий голос, подтягивали согласные подруги, абы с песни полегчало, посветлело на душе от вековечной бабьей печали.

Ушли полуночные певни, уплыло «девичье страдание», но сквозь стенку просочился детский плач, а когда плач стих в глуховатом, сладко-унывном, колыбельном пении, послышались вкрадчивые шаги, неразборчивые голоса — вроде бы, мужской сипящий и тоненький девий, позванивающий переливистым смехом. Слушать любовную песнь было невмоготу, и, тихо поднявшись, прихватив книгу Ивана Бунина «Тёмные аллеи», отрытую на книжной полке, Игорь удалился в кухню. Но чтение не шло на ум, завидовал молодым, живущим через стенку. Вспомнил соседского парня, не похожего на тутошних корявых рыбаков, рослого, темноволосого красавца, с неожиданными на буром лице синеватыми весёлыми глазами; вспомнил с завистью к синеглазому и жёнку его, белую, пышнотелую, проплывающую мимо окна с грудным чадом на руках.

вернуться

55

«Страдание» пела предтеча Лидии Руслановой, талантливая русская певица начала XX века Ольга Ковалева, не народом русским преданная забвению, а загнанная в забвение властвующей в России с конца XX века нерусью.