— Я бы не советовал, сударь. Барон со всем семейством гостит у своего шурина в Штокманнсгофе. Это как раз на большой дороге, и вы поедете мимо.
— Ах, вот как? Ну, спасибо. А далеко ли отсюда до Дерпта?
— Шестнадцать миль, — ответил смотритель.
Далее задавать вопросы я посчитал опасным. Да тут вскорости и Щекотихин появился. Снова двинулись в путь. Однако лошадь одна нам попалась с норовом. Спутники мои набросились на кучера.
— Ты, каналья башка, извести нас хочешь!
И тут Щекотихин так приложился своей широкой костлявой ладонью по физиономии кучера, что тот кубарем свалился с козел и объявил, что более не сядет.
Бедняга! Можно ли на власть, как на медведя, идти с рогатиной? Я более ни разу не видал Щекотихина в такой ярости, как в тот раз. Он неспешно, молча сошел с кареты, отломал от дерева толстый сук, схватил за шиворот кучера, рывком свалил его на дорогу и стал бить.
Налитый кровью, потный, с красными нечесаными космами, он не сказал более ни слова. Кучер валялся у него в ногах, обхватив голову разбитыми руками; и я видел, как при каждом ударе истязатель срывает кожу с суставов пальцев…
— Ради бога, не могу, Федор Карпыч, мутит! — Соколов, побледневший, повернулся к мягкому сыроватому ветерку, что прокатывался через озеро, и так стоял, запрокинув голову и закрыв глаза. Потом нетвердыми шагами пошел к озеру, где-то между кочками нашел водицы, плеснул в лицо раз, другой и, не вытирая катившихся по щекам капель, вернулся к другу, сел рядом.
— Как бы не заболеть, — сказал он, — нехорошо что-то мне.
— Слаб ты, Ванюша, душою, — с раздумьем ответил Коцебу. — Может, это даже лучше — не сломаешься. Погнет, погнет, а там, может, при лучших временах-то и выправишься.
— Ты надеешься? — с интересом спросил Соколов.
— Пути господни неисповедимы.
— Да, если бы! — Соколов положил свою руку на плечо Коцебу. — Ну, а что все-таки с тем кучером-то?
— А что, — просто сказал Коцебу, — хотел его было опять на козлы посадить, а он отлежался, встал и… бежать. Ну и убег. Пришлось вернуться. Смотритель говорит, что, мол, вы, верно, его побили, он парень хороший. Лошадь все-таки заменили, а ямщика другого нет. Щекотихин ругается — он на прогонах думал сэкономить. Я в карете. Один. Вдруг подходит брат смотрителя, говорит: «Ваше имя не проставлено в подорожной». Я не знал что ответить.
— В самом деле, как же так? — удивился Соколов.
— То-то и оно, милый Ванюша, по повелению императора меня везли инкогнито, дабы не просочились подробности в европейские газеты. Однако же в то время я не знал этого, как и того, что смотритель, не видя моего имени в подорожной, имел право не давать Щекотихину лошадей. Тот, конечно, обратился бы к Рижскому губернатору, а этот, последний, не ведая что к чему, отнесся бы к губернатору Митавы. Пока все это выяснилось, я бы мог что-то придумать. Для меня важно было выиграть время. Однако у меня времени на обдумывание не осталось. Часам к шести вечера мы прибыли на пограничную станцию — далее начиналась Витебская губерния. Вот тогда я и сказал себе: «Теперь или никогда!» Я решил бежать этой же ночью. Щекотихину заявил, что устал и не сделаю более ни мили. Тот был недоволен, но все-таки остановился.
Тут я обнаружил, что для моего замысла лучше бы мне перебраться с почтовой станции на постоялый двор, что стоял как раз фасадом на большую дорогу. Убедил. Перешли. Шульгин сразу принялся к ужину потрошить курицу, а мы с Щекотихиным вышли прогуляться. Неподалеку холмы Штокманнсгофа. Двина рядом, плоты с кострами.
— Не лучше ли нам вернуться, — почувствовав из кабака запах жареного, сказал мне мой тюремщик. Прогулки он считал платонической забавой аристократов.
Горничная Христины, признаться, я даже не заметил когда, сунула мне в карету сосисок и данцигской водки. Все это Шульгин выставил на стол. А мне кусок в горло не идет. Устроился спать подле окна на охапке сена. А они еще долго пили и ели, пока было что. Потом тоже разошлись. Щекотихин остался со мною в комнате и растянулся на лавке — нас разделял стол, а Шульгин в карете. А тут еще хозяева — жиды — пели, кричали, с детьми бранились, что-то в комнате у нас искали с огнем… Наконец к полуночи все угомонилось. Звуки улеглись. Даже услышал я, что мышь где-то скребет. Думаю, пора. Окно открыл. Шинель туда, на нее сапоги. Щекотихин заворочался. Я замер. Слышу — опять мышь. Можно, значит. До земли выше роста. Одной ногой в шинель попал, второй колесо кареты задел. Ничего. Хватаю шинель, сапоги — бежать! Стоп! А окно? Ветерок подует — Щекотихин вмиг спохватится. Вернулся, закрыл. За угол. Облачился спешно и — на дорогу. Куда далее? В развалины замка Кокенгузен? Но не дойти! Жидовский шабаш задержал меня. Уже три, скоро рассвет, погоня опередит…
Соколов давно уже сидел подле, обхватив руками заострившиеся колени и уткнув в них голову. Ветер совсем стих, и густой, как огородная конопля, озерный камыш тоже стих, схоронив в своих потаенных зарослях неведомых и неожиданных их обитателей. Именно в эту минуту на небольшой сухой взгорок неподалеку от охотников откуда-то солидно вышли две рябенькие курочки с беловатыми подпалинами снизу. Неторопливо прошествовав туда-сюда на толстых упругих ножках, одна из них вдруг взглянула поверх и, столкнувшись взглядом с Коцебу, на секунду замерла. И затем, тяжело подпрыгнув раз-другой, но так и не взлетев, они обе бросились наутек и так же неожиданно исчезли, как и появились.
— Стрепеты, что ли? — С недоумением спросил Коцебу.
— Дрофы! Признаться, так близко они не подпускают, птица осторожная.
Помолчали.
— Знаю, Ванюша, о чем ты думаешь…
— Да, да! — С тайною надеждой прошептал Соколов. — Неужто так сразу и схватили?
— Не рассчитал… себя! Накануне почти ничего не ел, да и ранее, начиная с Митавы, кусок в горло не лез. Остаток ночи бежал подалее от почтовой станции, блудил в лесах. Изнемог. А чую, где-то тут неподалеку стук тележных колес, переклик крестьян, конные всадники — знаю, меня ловят. А мне и шага не сделать. И куда ни погляжу — маячат из-за кустов люди в зеленых камзолах с большими ружьями.
День выдался мглистый, с мелким дождем. Забился я как гад подколодный под коряги дерева, и тут вот обуял страх меня наиужаснейший. Ты вот скажи: было у тебя такое, когда бы ты вдруг увидал конец свой?
— Что вы! Что вы! На дуэлях не стрелялся, да и на войне не бывал. Разве вот когда в Сибирь везли… Однако же и это совсем не то.
— Счастливец! — перебил Коцебу. — Вообразите, где-то уже ближе к вечеру, я услыхал лай охотнических собак и человеческие голоса. Тут каждому понятно, что собаки бежали по моему следу. И тут прямо-таки ожгла меня страшная догадка, что со мною поступлено будет сейчас так, как было с Иосифом Пигнатом, которому удалось убежать из застенок инквизиции и на преследование коего были брошены собаки.
— О, Святая Тереза! — простонал Соколов.
— Казалось бы, лучше встать, закричать, объявиться: ведь лежачего тем паче вмиг, как вепря, разорвут. Нет же. Сам не знаю, как и почему, но только еще плотнее завернулся я в мокрую шинель свою и ни жив ни мертв предался воле божией.
Погоня прошла мимо.
Стемнело, когда я, полуобезумевший от страха, голода и холода, горящий в лихорадке — видно, что еще ранее я простудился, — дотащился до берега Двины, зачерпнул шляпой воды, напился. Присел на черный обрубок топляка. По средине реки шли плоты. На одном даже горел костер, откуда слышался женский смех и перебор гитары.
Эх, чтобы я ни дал, чтобы только очутиться бы среди этих вольных плотогонов!..
Долго говорить, как это мне удалось, однако к полуночи я подошел к Штокманнсгофу, где в то время жил господин Байер, человек с твердыми правилами и весьма порядочный. Я хорошо знавал его дочь, госпожу Левенштерн, а потому и рассчитывал на гостеприимство Байера.
— Верно, не обманулся?
— Да, приняли. Правда, все уже спали… И как ни был я утомлен, однако же от меня не укрылось, что старик Байер был изрядно смущен и озадачен. А тут и жена его приняла во мне живейшее участие… Пока я ужинал и прислуга щедро меняла тарелки с кушаньем, мы почти что договорились: они соглашались скрыть меня на время у себя в поместье.