Изменить стиль страницы

Написал. Встал. Улыбнулся. И сразу стал простым и любезным. Поздравил Коцебу с благополучным прибытием, познакомил с своим семейством и тут же представил Соколова.

— Вот, Ванюша, поручаю Федора Карпыча вашей дружбе как товарища по несчастию, — сказал Грави.

Изгнанники обнялись.

— Смею надеяться, что общность нашей судьбы сделает нас друзьями и братьями? — сказал ему Коцебу.

— Да, да!.. — отвечал Соколов, сильно смущаясь.

А на второй ли, на третий ли день Коцебу пошел к нему. Он нашел его в конце Троицкой улицы, подле оврага, в сером, запыленном хлеву. Тот сидел у двери и перебирал в решете черные сухарики, раскладывая их по небольшим мешочкам.

— Как это мило с вашей стороны, право, очень мило! — Соколов поспешно сунул решето в угол, закрыл тряпицей.

В хлевушке стояла голая кровать, стул, перевязанный проволокой, рукомойник. На самодельном столике из трех неструганых досок, покрытом куском парусины, в полумраке тускло отсвечивало распятие.

— Вы садитесь, пожалуйста, — он смахнул рукавом со стула, подвинул его гостю. — Право, так неожиданно… — с улыбкой говорил Соколов. — Вот ведь как… Право, да! Простите, у меня ни разу за три года никто не бывал. Ну, конечно, так неожиданно… Я мигом! Если хотите, я вам предложу чаю? У меня и сахар есть, — простодушно сознался Соколов.

Но Коцебу отказался, сказав, что зашел на минутку, просто так, шел мимо и зашел.

— Сюда я только на лето переселяюсь, — объяснял Соколов. — Тут мне покойней. А так я вместе с хозяевами живу…

— Как? Вместе? В этом домишке?

— Да что ж, вместе. Оно так ничего, вот только во хмелю хозяин буен… Да и жена его особа… — он замялся, покраснел, наконец проговорил: — бойкая, бывает, что и дерутся…

— Да как же так жить?

— Ничего. Правда, зимою в морозы кур и поросят в дом берем, под кроватями их держим. Ничего, что ж! Вот только хозяин буен во хмелю, а так — что ж, так ничего…

Потом Коцебу часто навещал его тут. В жаркие дни в сарае было прохладно и даже как-то уютно. Соколов устраивался на соломенный тюфяк, гость напротив, на единственный покалеченный стул. И тогда начинались их бесконечные воспоминания. Об одном избегал говорить Соколов — о семье.

— Не могу, не могу, сердце будто вот так режут, — он разводил руками и умолкал, уходил в себя. И Коцебу оставлял его в оцепенении, чужого и отрешенного от мира.

Потом от Грави он узнал, что за три года Соколов не получил из дома ни строчки и там не имеют никакого понятия о его судьбе. Сам судья не раз пытался ему помочь отправить с верным человеком весточку на родину, но всякий раз Соколов отвергал.

— Как же, ведь запрещено писать мне, а я слово губернатору дал не испытывать побочные пути…

Они долго лежали на сухом кочкарнике и смотрели в прохладное зеленоватое небо и молчали. Подле них завивался ветерок, шуршал камышом, настораживал. Пахло теплом и свежей осокой. И хотя отовсюду исходило умиротворение и тишина, оба были взволнованны, напряженны. И они это чувствовали, хотя и не смотрели друг на друга.

— Ванюша, — очень тихо спросил Коцебу, — если пойти вон туда, за увальский лес, что там?

Соколов мигом сел, глаза его живо блестели.

— Ты думаешь, это возможно? — прерывающимся голосом заговорил Соколов.

И снова они замолчали. Коцебу лежал и смотрел в небо, а Соколов на темную стену увала. Потом он встал и стал ходить будто по комнате: пять шагов в один конец — пять обратно.

— Пугаюсь, подумать страшно! — снова заговорил Соколов. — На увале березняк и сосновые боры, там дрова готовят, а дальше — Киргизские степи… до самой Индии или, может, Персии — кто знает, словом, Азия, гаремы там… Пропадем…

— Да, гаремы… — повторил Коцебу и тоже стал смотреть на темную хвойную стену увала.

— И мочи нет, Федор Карпыч, — зашептал, остановившись над ним Соколов. — На людях еще держусь, а в хлеву все на стропила поглядываю, не хочу и думать, а гляжу и соображаю: вот, мол, тут хорошо петлю зацепить… И не хочу, гоню от себя! Знаю, грешно, против бога, а стропила оглядел и все заприметил…

— А может быть, все-таки Телесфор, обыватель Родоса, был прав, когда говорил: «Пока живу — надеюсь», а?

Соколов что-то ответил, неопределенно махнув рукою, и опять забегал туда-сюда, и было непонятно, соглашается ли он или нет.

— А там, — Коцебу кивнул на увал, — верно, безнадежно. Ведь я, Ванюша, однажды уже бежал.

— Может ли быть, Федор Карпыч!

— Глупо, верно, а бежал. Вот и мешок этот тому свидетель…

Соколов держал его за руки и глядел своими страшно округлившимися глазами в его глаза. Его била мелкая дрожь. Он не мог говорить. И все смотрел в глаза. И чувствовалось, что побег для него был такою крайностию, о коей он даже и думать не мог без ужаса.

— …Что-то часа в два мы выехали из Риги. Ночь я спал, а когда проснулся, смотрю, — о, ужас! — мы переменили дорогу! Но куда? Мог ли я подумать, что меня повлекут на край света, не производя даже надо мною следствия.

Тут станция. Я заказал кофею, Щекотихин что-то со смотрителем улаживает. Курьер со мною в комнате и все за Щекотихиным через окно наблюдает. Когда тот отвернулся, он ко мне.

— Федор Карпыч, — говорит, — мы ведь не в Санкт-Петербург едем.

— Куда же? — спрашиваю, а самого так и хлестнуло что-то по нутри, и вроде бы зубы стучат.

— В Тобольск, милый.

Тут меня всего так затрясло, что, право, и не знаю, как совладал с собою. Но совладал.

— Вон подорожная, посмотри, — говорит.

Ну, а в подорожной все расписано как и полагается. По указу и т. д. дана на проезд из Митавы в Тобольск надворному советнику Щекотихину… с будущим в сопровождении сенатского курьера по казенной надобности и проч.

— Я еще в Митаве хотел вам сказать, но за нами наблюдали… И, ради бога, не показывайте виду, что знаете — Щекотихин крутой человек.

Дай бог здоровья Шульгину — русская душа! Щекотихин выпил стакан водки. Я отказался от кофия, он и его выпил. Мне нездоровилось, но Щекотихин не обратил внимания на мою внезапную бледность. Подали лошадей.

Что я передумал! Ах, что я передумал, Ванюша! Каждый толчок кареты отзывался для меня одним словом: Сибирь, Сибирь, Сибирь! Вот когда я понял истинное значение слов секретаря губернатора Митавы. Я понял, что арестован не за бумаги, их ведь еще не успели рассмотреть. Писать жалобы? Но как? На кого? И вообще, достигнут ли они берегов Невы? И на чем основывать оправдания, если я не знаю, в чем меня обвиняют? Одним словом, там, где деспотизм, забудь и логику, и здравый смысл…

Коцебу замолчал. Он так и сидел на кочке. Соколов же стоял рядом, возбужденный, быстрый, решительный. Получив паузу, он снова забегал перед ним, подергивая плечом и взмахивая руками, пытался что-то говорить, но так и не вымолвил слова.

— Да, друг мой, Ванюша, я понимал, что вот-вот проеду Лифляндию, где у меня друзья, знакомые, родственные мне по языку люди, и тогда — конец! Теперь или никогда! В подобные минуты мысль изобретательна.

Мы ехали берегом Двины, неподалеку от почтовой станции на холме чернели живописные развалины замка ливонского герцога. Ба, подумал я, так ведь это земля Кокенгузен и принадлежит барону Левенштерну! Барона я знал как за благородного человека, я с ним знаком был еще в Саксонии. Думаю, будь что будет, поручу ему свою судьбу.

Снова почтовая станция. Смотритель такой коротышка, толстячок, но предобрый, видать. Трубку курит. Жена его тут же, в цветном платье. Едва Щекотихин отлучился посмотреть, как закладывают лошадей, я к ним. Мне важно было выяснить, точно ли эта земля барона.

— Послушайте, любезнейший, — обратился я к смотрителю по-немецки, — кто хозяин этого поместья?

— Барон Левенштерн, сударь, — ответил тот.

— Уж не тот ли это Левенштерн, что имеет жену — прелестнейшее этакое создание…

— Да, сударь, у него и впрямь хорошая жена.

— Кажется, знавал я это семейство. Вот бы сейчас завернуть на чашку чая.