отгороженной от горницы матерчатой занавеской. Хозяйка, старая одинокая женщина, от которой пахло парным

молоком, потому что она только-только подоила корову, сказала Павлу Петровичу, что лучше бы он не будил ее

постояльца, что таких постояльцев днем с огнем не сыщешь; видно, бог ей такого послал: и тихий, и душевный,

и в карты с ней зимним вечерком в дурачки сыграет, а как выпьет, да за гитару возьмется — вот на стене висит,

от покойного мужа осталась, — да запоет, обревешься вся, слезами уплывешь, так тебя за душу схватит.

Они вышли на улицу. Было холодно. Павел Петрович поплотнее запахнул пальто и сел на скамейку у

ворот. Села и хозяйка. Разговорились. Она рассказала о том, как к ее постояльцу приезжают по очереди две

глупые старухи и еще не старая, красивая, но не так чтобы тоже дюже умная его жена. Старухи жалуются ему

друг на друга и на жену. Он все слушает их, ни слова не скажет, потом выдаст несколько сотенных, а старухам

только того и надо. У жены в деньгах недостатка нет, ни на кого она не жалуется, только укоряет его, плачет,

кидается в него разными предметами, кричит, что знает, почему он тут живет, что к нему сюда девки, какие-то

его лаборантки бегают и что я — это про меня-то, товарищ дорогой, подумайте только! — кричит про меня, что

я старая сводня и по мне исправдом скучает. Вздорная баба, непутевая. Правильно сделал он, что ушел от такой.

Досидели до полной темноты. Прежде чем уехать, Павел Петрович вернулся в дом и посмотрел, не

проснулся ли Иван Иванович. Но тот попрежнему спал на деревянной самодельной кровати, подложив под щеку

сложенные руки, спал тихо и спокойно, и, может быть, в его мозг уже запала песчинка новой идеи. Наступит час

вспышки, и потом пойдут месяцы исканий, сумасшедшего, напряженного труда. Может быть, это последние

дни или даже часы его свободы от добровольно носимых вериг любимой науки. Сколь же верен он своей науке,

сколь сладостно то удовлетворение, какое дает она ему в конечном счете, если он во имя ее живет, оставленный

всеми, вот в этой конуре, где шаткий столик со вспузырившимися над ним обоями, за которыми шуршат

тараканы, и на столике ученическая чернильница-непроливайка и несколько школьных тетрадей в серых

обложках. “Я дам ему рекомендацию в партию, — сказал себе Павел Петрович. — Как только исполнится год

нашей совместной работы, непременно напишу ее. Пусть делает с ней что хочет”.

На следующий день он выбрал время посетить городскую квартиру Ивана Ивановича. Это была

отличная, просторная квартира в новом доме, с лифтом, с ванной, на солнечной стороне. Павла Петровича

встретили в передней уже известные ему по рассказам две старухи. Обе они стояли перед ним, закутанные в

платки.

Павел Петрович сказал старухам, кто он такой, — они обрадовались, что видят перед собой директора

института; каждая старалась затащить его в свою комнату. Он выслушал обеих, убедился в том, что домохозяйка

Ивана Ивановича права: в самом деле, они только и знали, что жаловаться на Ивана Ивановича, который одной

из них приходился сыном, а другой — зятем, на его жену, которая для одной была дочерью, а для другой —

невесткой.

Павел Петрович попытался было объяснить им, что нехорошо получилось: распалась семья; они

закричали, что такой семье так и надо, пусть распадается. Потом он намекнул, что их, старух, можно было, бы

расселить в разные дома, дать каждой по хорошей и красивой комнате, но они снова дружно закричали, что

этому не бывать, и раз он такое предлагает, значит его подослали хитрая Шурка или пьяница Ванька, что он их

шпион, что они лучше умрут, а с места не стронутся.

Озадаченный Павел Петрович прошелся по комнатам, осмотрел прекрасный, хорошо обставленный

кабинет Ивана Ивановича и с огорчением подумал о комнатке в Трухляевке, о непроливайке и отставших обоях.

Кабинет занимала мать Ивана Ивановича, жирная старуха. На кожаном диване громоздились ее

пятидесятилетней давности перины, повсюду были раскиданы толстые суконные юбки, какие-то непонятные

изделия из розовой фланели, мотки разноцветной шерсти с воткнутыми в них спицами. И стоял душный,

мерзкий запах. Павел Петрович спросил, чем это так отвратительно пахнет. Старуха сказала, что у нее болит

нога и одна знающая женщина посоветовала ей натираться ксероформом, вот маленечко запашок-то и идет.

Ваньку с него — смех, да и только! — с этого запаху, мутило. На балконе всю ночь сидел, пока еще в

Трухляевку не переселился.

В то время, когда Павел Петрович толковал со старухами, перед Иваном Ивановичем Ведерниковым, у

него в кабинете, в центральном корпусе института, сидел Липатов.

— Видел ваш станок, — говорил Липатов тоном величайшего знатока металлорежущих станков. —

Великолепный станок с несомненным будущим. Мне, видимо, придется его популяризировать, писать о нем

статью в журнал или даже отдельную брошюру. Хорошо бы нам с вами посидеть вечерок-другой, потолковать

пообстоятельней.

— Извольте, — ответил Иван Иванович угрюмо. — Я к вашим услугам.

Хорошо бы в более интимной обстановке, — продолжал Липатов. — За накрытым столом, за дружеской

беседой. Вы почему-то держитесь от всех в стороне. В гости бы, например, пригласил”. — Липатов добродушно

засмеялся.

— Извольте, — снова сказал Иван Иванович. — Я гостей не гоню с порога.

— Хорошо бы не откладывать это в долгий ящик. Взять бы вот так, сегодня, например, сесть и

поговорить.

Липатов был настойчив. Серафима Антоновна просила его во что бы то ни стало прощупать

Ведерникова. “Милый Олег Николаевич, — говорила она со своей мягкой улыбкой, подливая ему в рюмку

коньяку, — вы просто великий мастер влиять на человеческие сердца. Этот ваш Еремеев, Семен Никанорович

— старый рабочий — это чудеснейший человек. Замечательно, что вы отыскали такого. Я с ним просто душу

отвела вчера вечером. Я люблю наш чудесный рабочий класс. У меня ведь и отец был рабочим. Я сама всю

жизнь в труде, с двенадцати лет нянчила сестренку. Так вот, Олег Николаевич, пожалуйста, у меня к вам еще

одна просьба. У нас, вы знаете, есть в институте такой странный человек — Иван Иванович Ведерников. Это

тоже интереснейший человек, умнейший, образованнейший, это истинный талант, каких мало”. — “Что вы мне

рассказываете, Серафима Антоновна! Будто я не знаю Ивана Ивановича!” — “Я просто не могу удержаться,

чтобы не высказать свое мнение о нем. Так вот, продолжаю. Иван Иванович несчастен. Хотелось бы с ним

установить контакт. Пойдите, поговорите с ним, расскажите о нашем дружном обществе. Попробуйте выяснить,

как он смотрит на то, чтобы заглянуть к нам на огонек в ближайшее время. Я на вас надеюсь”.

Сидя перед Иваном Ивановичем, Липатов видел, что Иван Иванович не изъявляет никакого интереса к

встрече с ним за накрытым столом, в дружеской обстановке. И если говорит “извольте”, то вовсе не в знак

согласия, а совсем наоборот — чтобы отбить желание у собеседника, напрашивающегося к нему в гости. Но

Липатов не мог не выполнить поручение всесильной Серафимы Антоновны. Серафиму Антоновну нельзя было

сердить. Года три назад в институте был один пылкий юноша, окончивший аспирантуру. Он пытался что-то

говорить об одной из печатных работ Серафимы Антоновны, нашел в ней какую-то механистическую

концепцию. Ну ему и досталось же за эту концепцию! В докладе о работе молодых научных работников

института, который Серафима Антоновна взялась сделать добровольно месяцев пятнадцать спустя после

наскоков на нее пылкого юноши, она так разобрала по косточкам его собственную работу и так остроумно ее

комментировала, что все собравшиеся на доклад катались от смеху; пылкий юноша был уничтожен, и при

встрече с ним вошло в обычай улыбаться, его уже не принимали всерьез, он как-то незаметно исчез из